Пришел ее парень. Она радостно улыбается, почти сияет, и она сияла бы ярче и хотела бы вскочить навстречу ему, но может только медленно, с напряжением встать, и он помогает ей. Лицо этой милой девчушки – бледная напряженная маска с мучительно пробивающейся улыбкой, – записывается в мою память – куда-то так глубоко, что я уверена, что не смогу его забыть до своей последней минуты.
– Пока, Юля. Не грусти, – не забывает про меня Диана и уходит вместе с молча кивающим мне Мишей.
Я крепко сжимаю левый кулак, но не потому, что меня душит зависть к тому, что у этой девочки есть больше личной жизни, чем у меня сейчас, а потому, что вся моя левая рука – от плеча до кончиков пальцев, – онемела, как часто случается в последнее время. Иногда я просто сижу и вникаю в это ощущение онемения, в этот эфирный шум одной части тела, представляя, что будет, если все мое тело уйдет в такой же эфир. В эти моменты я понимаю, что это гораздо хуже, чем испытывать боль, потому что ты никогда не знаешь, что с тобой, и когда это кончится. Люди боятся определенности смерти, предсказаний гадалок, диагнозов врачей, но нет ничего хуже полной неопределенности, когда палач ходит за твоей спиной и выбирает время нанести рубящий удар исключительно из своих собственных соображений.
– Спасибо сорок шестому закону, что он не отбирает у нас хотя бы это обезболивание, – сидящая рядом тетка в возрасте за пятьдесят почему-то вовлекает меня в беседу, хотя мне этого совершенно не хочется.
Я молча киваю в ответ. Знаю, как врачей сажают за то, что они из жалости выписывают обезболивающее, не соответствующее регламенту, больному, которому осталось лишь испытывать мучения последний месяц жизни. Как закон решает, что качество жизни умирающего – ничто по сравнению с необходимостью следить за тем, не ширяются ли долбанные наркоманы перекупленными обезболивающими. Как будто от этого кому-то на самом деле хуже.
Наконец, выходит Петр Маркович, мой лечащий врач. Зовет еще одну медсестру, дежурную. Она вместе с его ассистенткой выводит под руки беззвучно рыдающую женщину. Врач поправляет очки, деловито сглатывает и со слабой улыбкой предлагает мне пройти в кабинет и торопливо уходит туда сам, словно прячась от этого мира слепых прокаженных, в котором он – всевидящий оракул.
Все начинается с типовых вопросов-ответов про самочувствие. Каждый раз, когда врач спрашивает про самочувствие, кажется, что все гораздо лучше, чем до начала этого разговора. Но эта беседа просто обязана пойти в другую сторону.
– Итак, после второго курса мы получи неустойчивую ремиссию и притормозили развитие лимфом, – пряча взгляд в моей карточке, которую я и так сто раз видел, расписывает доктор.
– А теперь?
– Теперь у нас…ммм… – он морщится и поднимает взгляд на меня – цепкий, внимательный, выжидающий моей реакции. – Теперь у нас недельная стабилизация состояния.
– То есть, все хорошо? – машинально потираю руки и с надеждой смотрю в глаза врачу.
– Юля, – он закрывает мою карту, откладывает ее в сторону, и как бы он ни отталкивал слово «нет», оно само собой повисает в воздухе между нами, – у нас по всей истории стабильная цикличная динамка, но она, по сути, регрессивная, убыточная. По результатам анализов, опухоли мутируют быстрее, чем должны при отсечении питания после химиотерапии.
– Растут, – просто констатирую факт.
– Прогрессируют, – кивает врач. – При очень сильном упадке жизненных функций. В таком состоянии я бы советовал стационар, но качество жизни Вам это не поднимет. Вы знакомы с Дианой?
– Да.
– Она здесь лежит только потому, что так хотят ее родные. Ее состояние – на грани. И я скоро сообщу об этом ее близким, но решение принимать будут они сами. У Вас дела получше – обмен веществ работает, питаться Вы можете, и даже машину водите, смотрю.
Он показывает пальцем на сумочку, к кольцу на которой прикреплен брелок с ключами – чтобы их легче было достать и не потерять.
– Да. Так это значит, что я выздоровлю, правда?
– Это не сохранится надолго. Внутри вас бомба с часовым механизмом. Механизм запущен. И его ничто не остановит. Только полная остановка самого организма. Я надеялся, что мы пройдем по обычному сценарию пятилетней ремиссии, но мы пришли только к третьей стадии на грани четвертой.
Я слишком много прочла в интернете, чтобы не знать об этом. Обычно врачи не торопятся сообщаться больному и его родственникам об этом, но если уж сообщают – то только наверняка.
– Значит, все?
– Мы застряли здесь, Юленька. Застряли окончательно. Операция невозможна, опухоли прогрессируют сверхбыстро, а метастазы просто не остановить – даже очередным ударом химиотерапии или лучевой.
Он делает паузу и смотрит на меня. Ждет, когда я впаду в истерику, как та женщина. Проверяет меня на состояние отчаяния. Рука, которая недавно была онемевшей, теперь трясется самопроизвольно, и я сжимаю ее крепче и кладу под сумочку.
– Понятно.
Он явно удивлен такой реакции, но вида не подает.