– Ты вчера тоже тут была, – не выдержала девочка, когда наши взгляды встретились, и я улыбнулась ей, выходя из лавки с купленными антрекотами.
– Да, – подтвердил мальчик, – мы тебя вчера видели, ты издавала странные звуки, делала «Аонг!», как в японских мультиках… Мы тебя заметили… такие странные звуки издавать ртом…
– И ты сидела на качелях, – продолжала девочка. – Ты что тут делаешь? Почему ты кричишь совсем одна, как Брюс Ли?
– Нет, – поправил мальчик, – не как Брюс Ли, как Джеки Чанг.
– Правильно. Еще так кричат в электронных играх.
– Я репетирую…
– Ты певица?
– Да.
– На телевидении?
– Бывает… Иногда…
– Но это не похоже на пение…
– Это упражнение».
Она ушла от них со своими антрекотами в бумажном пакете, еще какое-то время не прекращала упражнения с этими звуками, но не так громко; она искала, хотела придать современное звучание этой музыке, столь наполненной энергией, но которая тем не менее заставляла думать об опустошенных землях, которые приближали нас к миру без человека.
И этот поиск не кончился, упражнения продолжились, на сей раз в Нью-Йорке. Она медленно шла по этому страдающему электрическим неврозом городу, она была слишком мала, очень мала, медлительна, слишком любопытна, внимательна, она слишком пристально разглядывала людей, нарываясь на истории, она не соблюдала закона джунглей: не задерживаться, не рассматривать других животных, главное, не смотреть им в глаза. На этом отрезке Шестой авеню она самая маленькая. И она там исчезла.
И случилось это еще так быстро из-за ее шляпы: это мягкий бархатный желто-коричневый колпак с достаточно высокой тульей и хлопчатобумажными вставками, купленный едва ли за двадцать долларов на домашней распродаже на Кэнел-стрит, этакий привет неграм из «Бродвей мелоди», «Минстрелам» и «Коттон клубу».
На тонкую полотняную рубашку с цветными квадратами от Йоши Йамамото она надела военную куртку хаки из вареной шерсти. Грубые ботинки: каблуки высокова-ты – не побежишь, да и семенить в них не получается.
Из большого накладного кармана выглядывают совершенно мятые страницы партитур: это старые ксероксы, так удобнее работать и быстрее. Пятна от кофе, крема, дождя смазали ноту то там, то тут. На одной из страниц, на обороте, в правом углу, написанные от руки шесть букв: П. Рабен. Знак бывших музыкальных заговорщиков.
На миллиметровой бумаге восьмые, цифры, сдвоенные восьмые, скрипичные ключи, поставленные по диагонали к нотному стану, бумага просто измочалена. Время от времени она вытаскивает из кармана этот листок, начинает изучать его и тогда останавливается, потом снова запихивает в карман и, напевая вполголоса, снова пускается в путь, иногда она даже не открывает рта, поет про себя, связки вибрируют в тишине: два градуса к востоку и прямо на север! Полный вперед! Какая свежесть! Безответственность! Она забыла войну, а главное – то, что было после войны, потому что в войне для нее, как для любого ребенка, было что-то праздничное, и ей нравилось играть на развалинах Германии в нулевом году ее истории, но вот восстановительные работы, молчание, в котором они проходили, упрямое молчание, в котором уже был отказ от памяти, свинцовая атмосфера…
Почему она не жила тут раньше, дольше? Она пела на Шестой авеню, потом свернула и начала спускаться вниз в голубую даль, к Ист-ривер, в легкий свет. Она чувствовала себя Жозефиной, нет, не той в поясе из бананов, которой аплодировал в Казино де Пари ее отец, она чувствовала себя другой Жозефиной, из Кафки, королевой мышей, той, что всегда была немного печальной и странной, потому что пение ее обожали, но никто не мог сказать почему, да и «было ли это действительно пение?» Она подпрыгнула, неожиданно, один раз, второй, третий, и оказалась уже где-то вдали.
И вот она снова на Шестой, на улице, ставшей символом Америки, у подножия Рокфеллер-центра. Она перешла Рокфеллер плаза с ее пятидесятиметровой рождественской елкой, там в вышине, на 36-м этаже, посреди небес, ресторан-кабаре «Рейнбоу энд Стаз», а прямо на углу – Рейдио Сити-Мьюзик-холл со своим неизменным аттракционом: Рокетс.