И где этот теперь дом, думал я лениво, не ломая особенно голову, а благоразумно следуя совету смыться с площади. То же благоразумие подсказывало и метод: короткие перебежки, и для начала я нырнул в соседний сарайчик, «Комнату смеха». Но почему-то вместо того, чтобы отдышаться там и отправиться дальше со здоровой головой, поскорей добраться до дома и с чистой совестью получить неопровержимое алиби, я стал рассматривать себя в первом, прямом зеркале. Впрочем, понятно почему: я обнаружил в зеркале нечто жуткое. Известно, рано или поздно такие открытия неизбежны. Из глубин зеркала на меня глядело чуждое существо: серебряные амальгамные воды объяли не по сезону бледное лицо — к нему плохо приставал загар, узкие покатые плечи, узловатые коленки. От перемещённого отражением слева направо, усиленного этим трюком косоглазия кружилась голова. Я попробовал улыбнуться: наружу выступили огромные резцы. Тогда я снова улыбнулся, не разжимая рта, как это делал отец. Ничего общего между нами, нос, глаза, уши — всё разное, и в то же время не усомнишься, чей я сын. Сказать, в чём это сходство, не смог бы никто, но каждый бы его, тем не менее, подтвердил: да, это так, одно лицо. В этом номере тоже было непонятно, что именно в нём не понятно, славный номер… Вот только — можно ли его повторить, хотя бы ещё раз?
Я засопел и, не разжимая рта, плюнул в отражение, то есть, сделал вид, что плюнул: уроки, знать, не прошли даром. И пошёл дальше, вдоль по-разному искривлённых зеркал. Что содержалось в них, тоже не было большой новостью. И рассматривая многообразно, иначе, чем в прямом зеркале, изувеченного себя, я ни о чём уже не думал, кроме сходства, только вот — с кем теперь? Отпочковавшись, благодаря кривым отражениям, от отца, я старался подчеркнуть свои совсем иные, новые увечья, кривляясь перед зеркалами, словно обезьяна перед публикой. Только публикой был я сам. Я и воображал себя такой обезьяной, даже больше того, обезьяньей сморщенной почкой, и поскольку такая шутка мне особенно нравилась — хихикал. До сих пор «Комната смеха» как раз смеха-то у меня и не вызывала. А теперь я хохотал всё громче и громче, переползая от зеркалу к зеркалу на карачках, так как смех в конце концов повалил меня с копыт. Пустой сарай размножал мой хохот эхом, как это делали с моим отображением зеркала: искривляя, увеча его.
Я пытался прекратить, придушить этот смех, как отец придушил свой кашель усилием воли. Но не смог, а стал задыхаться сам. Мой живот схватила судорога, между её спазмами я приговаривал: ох-ох. Дьявольскому хохоту уже не нужно было питаться отражениями в зеркалах, чтобы расти дальше, он уже существовал и рос сам по себе, питаясь собой. Окружённый искорёженными стеклянными стенками, я корячился на полу в центре арены, отращивая себе по образцу отражений то горб, то тыквообразный череп, или наоборот — укорачивая ноги с искривлёнными внутрь ступнями, с обезьяньими хваткими пальцами… Так бы это и продолжалось, пока за мной не пришли бы люди с папками подмышкой, сопровождающие папку с палкой. Или пока я не сдох бы тут, на этой арене, и меня, придушенного собственным хохотом, закопали бы в Базарную площадь, взломав прикрывающие её доски. Так бы это, может быть, продолжалось и по сегодня, если б я тогда вдруг не застыл в партерной стойке и не изверг из себя зелёную жгучую муть.
А ещё через две минуты я смог подняться на ноги и выбраться наружу. Не оглядываясь, без всяких мер предосторожности, я влачился домой. Чрево моё разрывалось от боли, и я придерживал его руками, чтоб это раздувшееся, чужое, словно накладное, пузо не лопнуло. Я ошалело хрюкал, поматывая свисающими из моих ноздрей слизистыми удилами…
Короче, разве всего этого не достаточно для любви?
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Всякое писание, священное или не очень, маленькое или не очень, аскетичное или не совсем, минималистское, максималистское, что там ещё… — это воззвание к любви. И немного к трудам. Что уже доказано всеми международными организациями, да и самими пишущими тоже. Эту главу, семнадцатую, я целиком отдаю любви. Вернее, взыванию к ней.
Я хочу, чтобы моя то влачащаяся — то мчащаяся, то сопливая и хрюкающая то звенящая колокольчиками речь зашла о трудах любви. А это значит: о Жанне, ибо у меня нет лучшего объекта, или субъекта, или проекта, как кому нравится, чем она. Разве что Ба. Но о Ба уже, кажется, сказано почти всё, да и какие же это труды — любить, нет, обожать её? Богиню надлежит обожать, а для любви всё же не найти ничего лучше Жанны Цололос.