Возможно, эта утраченная собственность, как и весь блокнот, была лишь особенностью устройства самой Ба, а не жизни. Как бы то ни было, а Ю перенял от неё эту особенность. И прежде всего — традиционный для Ба способ защиты от наружных перемен: неизменность лексикона, несвойственный поколению Ю консервативный склад речи. Когда мне случалось, забывшись, назвать его просто Юрой, или, упаси Господи, дядей Юрой, он прежде всего внимательно осматривал меня с ног до головы, потом останавливал взгляд на моей переносице, брал своими железными пальцами мою руку повыше локтя, сдавливал — жутко болезненный и сильнодействующий приём, клянусь! — и чрезвычайно задушевно вопрошал, придавая своему голосу качаловский излюбленный тембр: «И так и что? У тебя что-то случилось, нет? Тогда зачем так грубить, не понимаю. Послушай, никогда не следует отыгрываться на других, когда у тебя неприятности.» После этого он ещё крепче сжимал пальцы. Я корчился от боли, но терпел: я уже тогда отлично понимал его. Да, он был прирождённый, врождённый педагог. Как и Ди, только тот действовал без пальцев и пожатий: когда его якобы случайно называли дедушкой или дедом, любимая каверза отца, один только взгляд из-за очков — и этого бывало достаточно, чтобы отрезвить каверзника. Точно так действовала и Ба, когда кто-нибудь говорил ей «бабушка», или сам Ди грубо ошибался, обратившись к ней по имени: Бася. К своему взгляду — так похожему на взгляд Ю или Ди в тех же обстоятельствах — она присовокупляла и несколько слов. Всего несколько, но они стоили судебного приговора виновному. «К сожалению, я переоценивала тебя,» произносила она, «это будет мне уроком на будущее.» О, это будущее! Господи, что оно так им всем далось! Сколь напряжённого внимания к себе ты требовало от них, сколько в тебе уверенности… И никакой, увы, в тебя проницательности. Как это ни горько сознавать — ровно никакой.
Может показаться, что я насмешничаю, рассказывая об этом, злословлю о вещах, для некоторых — очень многих — читателей святых. Что ж, может и так. Смеялся же я на похоронах Ба. Меня привезли туда из школы, я по дороге догадался — в чём дело. В доме было полно народу, я расплакался и никак не мог остановиться. Отец гладил моё темя, это было такой редкостью, что я и не хотел останавливаться, искусственно подстёгивал свои рыдания, пока не впал в истерику: уже лишь наполовину искусственную. Поэтому позже, на кладбище, меня к могиле не взяли, а заперли в машине. Оставшись один, я перестал плакать. Просто так сидеть мне быстро наскучило, и я стал заниматься полезным делом, тренироваться: колотить биткой по монетке, эта игра была в большом ходу в Большом дворе. Через минуту я развеселился вполне, даже и хихикал. А когда в поле зрения попадало зеркальце заднего обзора, а в нём — моя косая физиономия с увеличенным до неприличия левым глазом, различные стёкла в очках были подобраны соответственно моим разнообразным врождённым дефектам, я дико хохотал, высовывал своему отображению язык, и вообще корчил ему подлые рожи, как запертая в клетку обезьяна. И опять не мог, и не хотел остановиться, хотя меня никто теперь и не гладил. Совсем даже наоборот: я отлично понимал, что меня не погладят по головке за такое поведение, и поглядывал — не возвращаются ли от могилы наши. А когда увидел их — веселиться перестал, и потому до вечера пользовался их необычно внимательным ко мне отношением, то есть, исчерпал его полностью: назавтра его уже и след простыл, потому что… потому что рак на следующий день не свистнул.
Итак, трюки, употребляемые Ди и Ба, чтобы как-то приладиться к новым временам, оказались непригодными. А сами эти времена слишком сложными для того, чтобы с ними легко можно было ужиться людям, начинавшим вместе с временами старыми отступать в полубытие. Им оставалось лишь одно: чуточку, то есть — благородным образом сопротивляться. Способы сопротивления действительно были иногда очень благородны, вспомнить хотя бы скатертное платье или красноречивые молчания. Но куда чаще эти молчания выглядели как проклятья по неизвестному адресу. Как ожесточённые выпады в никуда с желанием что-то опровергнуть. Но что же? А ничего… Не Жанну же Цололос, сестру Изабеллы, не домработницу Валю же.