— Да, вы все сидите и пишете, корчитесь в муках творчества, и в темноте кабинетов перед вашими глазами — вовсе не романы даже, туда глядеть-то страшно, ведь они ни о чём, а вам хочется чего-то, чего же? А вот чего: корзинок цветов, корзинок аплодисментов, корзин улыбок, чего, конечно, нет в самих романах, откуда бы этому там взяться. Вот они-то и реют в пыльном воздухе кабинетов перед глазами авторов, все эти штраусовские корзинки… Разве нет? Конечно же да! Точно как и у вашего фрица, Шуберта. Так разве вы приличные люди, за которых себя выдаёте? Ну-с, так как же мы теперь определим всё семейство, его позвоночный столб по крайней мере, главный костяк дома? Чего там, уже в истории с Шубертом мы нашли верное название и для вас. Ладно, если хотите, я не стану исключать из списка авторов себя. Если уж вы настаиваете. Приложу к делу, в архив, свои протоколы вскрытия. А что? Они написаны в той же манере… Хотя, конечно, в них чуток больше смысла. По справедливости, туда же нужно положить и твои рапорты начальству, мать.
— Значит, и я урод, — сказала мать. — Хорошо, а кто же мой Штраус, не ты ли, петушок ты мой серебряный?
— Ещё тот вопрос, — определила Изабелла. — It is that question.
— Никакого вопроса, — устало сказал отец, усаживаясь за стол. — Ну, да ладно, всё ясно.
— Нет, не ладно, — твёрдо заявила мать. — Твой личный Штраус тоже всем известен: очень популярная в студенческом общежитии мединститута, а точнее — в кроватях общежития, певунья-графиня Шереметьева. Штраус Ю — допустим, понятен тоже… Хоть певун Пушкин, хоть певунья Шульженко под ручку с Сандрелли, да хоть и Изабелла под ручку с её сестрой. А вот кто же Штраус Ба?
— У тебя, братец, надеюсь, нет вопросов, — сказал отец. — Я ведь всё тебе доступно объяснил, правда?
— Если не считать, что Шуберт вовсе не немец, — согласился Ю, — и Штраус в его время, кажется, ещё не существовал — то да, доступно. Как всегда. Ведь ты всегда всё объясняешь именно таким образом, и потому всегда доступно.
— Объясни доступно и мне, — пригнула голову мать. — Кто же Штраус Ба?
— О, Господи, уймись, я сказал! — воскликнул отец. — Я уже отвечал тебе: причём тут Ба? У неё другие мерки. У неё не может быть противопоставленных ей Штраусов, для неё существует лишь то, что хоть немного похоже на…
— … неё саму, Ба, — шепнул себе я.
— То есть, она сама и есть Штраус, — кивнула мать.
— Мы пошли по кругу, — заметил Ю, — в который раз.
— У попа был белый бычок, — подтвердила Изабелла.
— У всех кабинеты, — сказала Валя, — а у меня полати на печке.
— Глава десятая, — улыбнулся Ди, — поп его любил.
И тут зашуршали анемоны скатертного платья, загудели над его цветами пчёлы: Ба не взяла заключительный аккорд в кадансе, прервала его и встала. За открытым окном происходило нечто странное, смахивающее на аплодисменты, хлопанье то ли листьев, то ли ладоней.
Ба склонила в ту сторону головку, будто скромно поклонилась, решительно закрыла «Беккер», и бюстики на нём задрожали. Взгляд её осязаемым лучом протянулся над нашими головами в недоступное нам пространство, ограниченное для всех, кроме Ба, кафельной, во всю стену, печкой. В этой двойной, как платье и скатерть, конструкции пространства — столь ограниченного для нас и так легко проницаемого её полным покоя и лёгкой скуки взглядом — отлично сохранялась прохлада. И в самом взгляде прекрасно сохранялась она, и в незыблемости мира тех вещей, которые не сдвинутся с места, разве что того пожелает сама Ба, то есть, отнюдь не мы: буфет, настенные тарелочки, клавиши «Беккера», домработница… Вещей, пусть и послушных, но заслуживших признание их существования лишь постольку, поскольку они на нём настаивают. И то, если они настаивают не так нагло, как мы, а в рамках приличий, как, скажем, это делают погоды. Иерархические же различия между ними всеми слишком малы, чтобы вызвать потепление взгляда или оспорить их сущностное равенство: Шуберта и Ди, снега зимой и дождя летом, и всем ночам после всех дней.
Коснувшись неприятно голой тахты, взгляд Ба проплыл дальше, мимо нас, к окну. С улицы, опускающейся к закату мимо дома, входил душный речной воздух. Зудел комар. Веки Ба приспустились, профиль покачнулся, синий оттенок глаз уступил серому — и Ю послушно кинулся закрывать ставни. В металлической скобе прогремел крюк. Веки приподнялись, профиль повернулся к столу — и Изабелла поспешила щёлкнуть выключателем. Вспыхнула люстра. Взгляд на чайный столик с застеклёнными дверцами — и на нём немедленно вскипел электрический самовар…
Обед, оказывается, подошёл к концу вместе с обеденной музыкой. С молчанием и пирогом с вишнями. Кончался и этот день. Жизнь, измеряемая днями и ночами, и то недоступное, что измеряется самой жизнью — вероятно, тоже бежало к концу. Куда ж ещё…
— Это мне будет уроком на будущее, — холодно и тихо сказала Ба, массируя левое запястье. — В следующий раз вам придётся слушать за десертом Мендельсона, и не песни без слов, а свадебный марш. Я переоценила вас. Как всегда.