Поэзия Бродского не привычна русскому поэтическому сознанию в силу заложенной в нем (в сознании) готовности отзываться на уже знакомое, усвоенное, взлелеянное русской классической литературой и созвучное реалиям собственной жизни. Бродский же работает в ином пространственно-временном измерении. И то, что из его стихов доступно нам, читателям, является жалкой проекцией нашего сознания на окружающую нас же действительность. А при подобном отображении большая часть информации теряется, остается в оригинале, в пространстве большей размерности.
В стихах Бродского присутствует непонятный нам образный мир, чрезмерно усложненный синтаксис, обилие пропусков, намеков на неведомые события, метафизическая интерпретация действительности. Но это не значит, что его поэзия не может быть воспринята. Тем более что по предельной концентрации чувств, по заложенному в стихах эмоциональному заряду и способности отражать окружающий мир на пределе человеческих возможностей, лирика Бродского — типично русская лирика. А для того чтобы она стала доступной, не остается ничего другого, как шаг за шагом восполнять пробелы, по крупицам воссоздавая исходный образ в единое целое.
"Мир — театр, а все люди в нем актеры", — сказал Шекспир. Вот уже скоро пять столетий мы с восхищением повторяем эту фразу, но давайте подумаем: если мир — театр, а мы актеры, то должны быть и зрители — те, кто наблюдают за представлением.
В стихотворении Бродского 1989 года есть строчка: "Закат догорал на галерке китайским веером, / и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно". Попробуем представить, где при данной точке обзора должен находиться человек, если перед его глазами открытая крышка фортепьяно, а "на галерке" догорает закат. Очевидно, что он должен стоять на сцене лицом к зрительному залу. Тогда, возможно, зрители и есть те самые неодушевленные предметы и явления, мир которых мы так до конца и не смогли постичь. И не по своей вине.
"Если истина о вещах не была добыта до сих пор, — писал Бродский, — мы должны приписать это чрезвычайной неуступчивости мира, а не отсутствию усилий".
Да и как можно постичь истину, если "человеческое исследование" сводится "к вопрошанию одушевленным неодушевленного". И в этом процессе у нас нет союзников, так как методы и язык, которые мы используем, "все больше и больше напоминают саму материю". В этом случае, "учитывая наш статус позднейших пришельцев в мир", не только методы и язык, но и сама истина "обязана быть нечеловеческой". "В идеале, — иронизирует Бродский, — возможно, одушевленному и неодушевленному следует поменяться местами" ("Кошачье "Мяу"", 1995). Согласитесь, логика в этих рассуждениях присутствует.
Конечно, обращение к "неодушевленному" нельзя объяснить только изоляцией поэта в изгнании. Этому обязательно должен предшествовать интерес к постижению абстрактных материй. К тому же нельзя забывать, что Бродский не окончил среднюю школу и все, чего он достиг, — плод его собственных усилий. А значит, те истины, которые втолковывались студентам, его миновали. Поэтому он и пытается разобраться во всем, не впадая в зависимость от предшественников. Конечно, в его рассуждениях много наивного: это рассуждения поэта, а не ученого. Но поэтический мир это мир, который ничем не отличается от любого другого. Перед поэтами стоят те же вопросы: каким образом одна и та же материя порождает разный уровень ментального восприятия, что лежит в основе одаренности, как "неодушевленное" способно порождать (или творить?) "одушевленное"? Если "физики" бессильны что либо объяснить, то почему бы не попробовать "лирикам".
Причина метафизической склонности Бродского заключается в его желании разобраться в природе вещей, отразить представления о мире, который в условиях эмиграции принимает для него гипертрофированные формы "бытия" и "небытия" одновременно. "Бытие определяет сознание" — эта фраза знакома многим из нас со школьной скамьи. Но если "бытие" — это "небытие", каким должно быть сознание? Я думаю, не многие из нас, читателей, сталкивались с подобной проблемой, и дай бог нам никогда не столкнуться, но всегда можно пофантазировать, как говорится, "от тюрьмы и от сумы не зарекайся". Тем более что в вопросах соотношения материального и духовного есть над чем поразмыслить и, возможно, при обращении к этой теме удастся выявить неожиданные сопоставления: "Чем ближе тело к земле, тем ему интересней, / как сделаны эти вещи, где из потусторонней / ткани они осторожно выкроены без лезвий / — чем бестелесней, тем, видно, одушевленней, / как вариант лица, свободного от гримасы / искренности, или звезды, отделавшейся от массы" ("Цветы", 1990). Вернемся к "Литовскому ноктюрну":
XV Призрак бродит бесцельно по Каунасу. Он суть твое прибавление к воздуху мысли обо мне, суть пространство в квадрате, а не энергичная проповедь лучших времен.