— Так вот Краухов сказал тогда, что во время восстания всех офицеров, как на «Потемкине», за борт покидать придется. Думанов тогда ему отвечает, что неправильно это. Нельзя, говорит, всех скопом топить, потому, мол, и среди них люди разные есть. И потом еще, что без специалистов все равно не обойтись в море. Краухов вспыхнул, рассердился, говорит, что Думанов матросской жизни не хлебал и потому такой добренький. И вообще революцию в белых перчатках не делают. Ну тут и я вступился, матроса поддержал. Если мы уже сейчас о жалости думать начнем… Враги нас не жалеют!
— И это все? — со злостью спросил Шотман.
— Что — все?
— Насчет ненадежности Думанова?
— В общем-то все…
— Тогда я тебе так скажу: глупость Краухов порол. Я этого парня еще с Петербурга знаю. Парень он боевой и смелый, а вот в голове еще ветер гуляет. Его еще учить надо. А вот то, что ты — член комитета — не поддержал правильного мнения Думанова, за это еще с тебя спросить надо! Да только не время об этом сейчас. Думанову я доверяю полностью и верю, что не подведет.
— Я — тоже! — подал голос Воробьев.
— В таком случае и я присоединяюсь… — отступил Тайми.
— И еще учти, кстати: Краухов еще мальчишкой был в революцию, а Думанов в это время на баррикадах Пресни дрался. И совсем не в белых перчатках. Он и пулю там в грудь получил. Чудом жив остался.
— Да ну!
— Вот тебе и «да ну!». Не надо на стороне кремни искать, лучше хорошенько возле себя посмотри…
Человек, о котором говорили Тайми и Шотман, в ранний утренний час был уже на ногах. В последнее время он беспокойно спал, поднимался чуть свет, но товарищам об этом не рассказывал, понимал, что в глазах рабочего человека бессонница — это нечто непонятное, барское. Вот и сегодня, когда проснулся и зажег керосиновую лампу, часовая стрелка на настенных часах-ходиках еще не подошла к пяти. Он не спеша оделся, сполоснул над тазом лицо и руки, стараясь лить воду из кувшина тонкой струей, чтобы не беспокоить соседей.
Дощатые перегородки между комнатами были слишком тонкими, и сквозь них можно было слышать буквально все. Собственно, это был не дом, а сарай, не предназначенный для жилья. Домом он стал после того, как главную базу Балтийского флота перевели из Кронштадта в Гельсингфорс и для портовых мастерских, обслуживающих боевые корабли, пришлось привезти рабочих из России.
Приехавших токарей, слесарей, столяров, литейщиков и их семьи нужно было обеспечить жильем. Вот тогда-то портовая администрация и приобрела в рабочем районе города вместительный сарай, который был в срочном порядке переоборудован под жилье. Но сарай так и остался сараем, хотя в нем поставили перегородки, настлали полы и потолки, прорубили окна в стенах. При сильном ветре деревянное сооружение скрипело, как старый баркас, из щелей немилосердно дуло.
Думанову выделили отдельную маленькую угловую комнатку, где с трудом умещались кровать, столик и две табуретки.
Вечером шумел за стенкой пьяный сосед и бил сына, но быстро угомонился — видимо, завалился спать, и Думанов смог уснуть более или менее спокойно. Однако проснулся чуть свет. Первым делом надо было напоить молоком кошку, доставшуюся ему от прежних, уехавших в Россию жильцов.
Полгода назад, у старых хозяев, кошка была худющей, грязной и пугливой, но за прошедшее время распушилась, залоснилась, и появилась у нее этакая степенность. Товарищи, иногда заглядывавшие к Думанову после работы, посмеиваясь, говорили, что, видимо, весь свой заработок он тратит на кошачьи разносолы, а сам живет впроголодь и оттого такой тощий да костлявый. Он мягко отшучивался, выставлял бутылку водки и немудреную закуску, хотя сам никогда не пил и лишь пригубливал для приличия.
— Тебе бы, Тимофей, красной девицей родиться, — говорили товарищи, — не пьешь, не гуляешь, все только книжечки почитываешь… вот только что куришь по-мужски.
— Да уж с девицей меня не сравнишь, — с улыбкой возражал Думанов. — Самый обыкновенный бобыль, только прокуренный насквозь.
— Срочно женить тебя надо, Тимофей!
— Э, бесполезно! — махал он рукой. И снова на его лице появлялась добрая, чуть виноватая улыбка.
Когда Думанов улыбался, трудно было поверить в то, что этот человек когда-либо способен рассердиться. И в самом деле, товарищи по работе ни разу не видели, чтобы он гневался, выходил из себя. В любой словесной перепалке, в самых бурных спорах он не перебивал других, не повышал голоса, не злился, если не понимают его. На шутки не обижался. И никто даже не подозревал, что разговоры о женитьбе болью отзывались в нем.