Он осторожно переложил его руку на одеяло, прилег рядом. Протянув руку к выключателю, погасил свет. Теперь явственно стали слышны за стенкой чьи-то голоса — один мужской, другой женский, негромкий смех, стук. Как будто кто-то из них — мужчина или женщина — ударяли время от времени кулаком или ладонью о стенку. В коридоре слышались шаги запоздавших обитателей, в дальнем конце коридора звенели бачком и кто-то хохотал — по-пьяному и безудержно. Все еще молол жернов жизнь вечернего города, и, как помол от этого жернова, сыпался лунный свет мимо стекол во двор, мощенный булыжником, полный тягучего кошачьего мяуканья.
«На хорошем счету — это ладно. Но вот если скажет Сыромятов, что ночевал у него и Коромыслов и Хоромов, да на одной еще кровати, то как тогда? Можно не знать этого, ясно, но потеря бдительности, товарищ Хоромов. Сейчас это называется потеря бдительности... Ах черт, пришел, взбудоражил, заставил чутко слушать эти постукивания в стенку, эти хихиканья, эти шаги в коридоре, и сопенье Васи, и богатырский храп Македона. Заставил ведь, и ничего теперь не поделаешь. А у них завтра ярмарка, балаганы, качели, карусели».
И представился опять, сидящий почему-то на верблюде, человек с рыжеватыми усами, плотный. Верблюд несется по кругу, разевая широко пасть, готовый плюнуть в толпу, а он, с рыжеватыми усами, плотный, в черном пиджаке, смотрит сверху на него, на Пахомова, пряча руку в карман. Странно, но этот вертящийся с широкой пастью верблюд завертел, закружил сознание, заставил вдруг забыться...
В Хомякове же за все это время было вот что. Выпустили из-под стражи Пашку Бухалова. Он вернулся в деревню, гордый и важный. Вечером у сарая в толпе парней кричал, нисколько не заботясь, что его услышат все, кому не лень:
— Душа, видно, у кого-то не стерпела — вот и жахнул. Ну и за нашу землю заодно жахнул, уел здорово новую власть. Только я тут ни при чем. Справедлива, знать, новая власть, разбирается...
Слушал Трофим хвастовство Бухалова, и досада его брала, и слышал он голос того, из милиции: «А для кого ты ходил в трактир? А для кого эти две бутылки водки, селедки, папиросы? Этому, в черном пиджаке и фуражке?» И стали мучить мысли Трофима — нес ли дрова, навивал ли сено, доставал ли из колодца воду для полива огорода, жевал ли преснухи с простоквашей в своей горенке за столиком в шрамах ножевых порезов. То слова, то крики Пашки, то слова, то крики. И все ждал — вот снова появится тот, из милиции, в сарае с сеном, опять станет спрашивать. А в другой раз, просыпаясь средь ночи в горнице, вспоминал слова Хоромова о приметах преступника и, точно наяву, разглядывал в сумраке рыжеватое в крапинках лицо и застывшие, немигающие глаза.
А тут вдруг засобиралась деревня на ярмарку в город. О, эта ярмарка! Разве же ее пропустишь! Эти цветные балаганы, эти качели, карусели, которые крутятся под переливчатый звон бубенцов. А петушки на лотках? На длинной, пахнущей смолой ножке. А гребни, бусы в ларьках навалом? А ситец и миткаль, бязь или шотландское сукно в желтую клетку? А конфеты или пряники, осыпанные сахарной пудрой, мягкие, рассыпчатые, как картошка с огня? А цинковые корыта? А гармони или баяны, балалайки или мандолины? И всё под гул музыки из балаганов, из пивных... Бродячие клоуны, бродячие музыканты, слепцы и хромые со своими песнями, от которых слезы на глазах у баб. А чуть дальше пляшут, еще дальше меряются силой парни... Нет, нет больше веселья, чем на ярмарке. И потому так ждет ее деревня, и, когда приходит срок, так ли просятся все на нее. Даже стогодовалые старики и старухи лезут с печей, скидывают валенчонки, разгибают, кряхтя, спины и карабкаются на подводы, чтобы под пыль, треск колес мчаться в город, навстречу этому разливанному веселью средь июльского лета.
Запросилась Валентина. Твердо, так что Никон Евсеевич лишь махнул рукой:
— Ладно. Едемте. И ты, Трошка, поезжай. Оставим Капку хозяйкой на два дня, а сами пошлем все к черту и будем гулять на ярмонке... А тебе куплю сапоги, — пообещал снова Трофиму. — Продам завтра пару мешков и куплю.
Так и ахнул Трофим, но остудил радость.
— Я хочу поехать, дядя Никон, — сказал в ответ. — Поглазеть хочется. Праздник все же. А вот сапоги не надо. Вы мне деньги осенью, и непременно. Брату на крышу потому как.
— Чудной ты, Трошка, — мягко осудил его дядька Никон. — Да и так придумаем что-нибудь. Окромя оплаты. Обещал же я тебе добро, ну и жди его. Куплю или хромовы или лаковы...
И опять чуть не ахнул Трофим. Лаковы — это как у Пашки Бухалова. Но промолчал, встревать больше не стал. Мало ли, может, с великого похмелья был его хозяин. Может, опять чудился ему ад, а в аду том черти машут хвостами, хлопают его по голове, как хлопают коровы хвостами по головам склонившихся над подойником хозяек.