— Верю, догор Игнатьев, — тихо отозвался старик. Он чувствовал, как на глаза его просятся слезы, и досадовал на себя: я мужчина, а веду себя, как слабая женщина. Но он звал, что дело не в слабости. Нет, еще крепка у него воля, сильны руки и ноги, верен глаз! Но вся жизнь была для него цепью непрерывных усилий, направленных на то, чтобы выжить. Выжить ему, жене, сыну… Вокруг лежали огромные богатства тайги, а у него умирали от недоедания и болезней дети. Он смутно чувствовал в этом какую-то несправедливость, он чувствовал, что так не должно быть. А как должно быть — он не знал. За терпение, за все невзгоды русский поп сулил райскую жизнь на том свете. Но вот пришел человек, живой обыкновенный человек — не ангел, и посулил райскую жизнь здесь, на земле. Самым удивительным в нем было то, что, несмотря на тяжелую рану, на слабость, на боль, должно быть, сильную боль, он не только не избегал разговоров с Бекэ, а, наоборот, сам начинал их. Он с таким жаром, с такой убежденностью объяснял, словно от того, убедит он Бекэ или нет, зависела судьба всего большевистского дела.
Он был не из тех, кто больше всего жалеет себя, этот человек. Он не просто обещал райскую жизнь, он пролил за нее кровь. И Бекэ верил ему.
— Так будет, — повторил Игнатьев. — Но помни, догор Бекэ, никто нам с тобой не подарит новую жизнь. Мы сами, слышишь, сами: ты, и я, и все бедняки охотники — должны переделать жизнь, потому что переделать ее можно только собственными руками. У нас, большевиков, есть хорошая песня. В ней поется:
Ты понял меня, Бекэ?
— Понял, догор, и вот что я скажу. — Голос Бекэ звучал торжественно, наверное, впервые за всю жизнь говорил так старый охотник. — Твоих товарищей убили враги, ты лежишь больной и думаешь, что остался в тайге один. Нет, догор Игнатьев, ты не один! Бекэ готов следовать за тобой, куда велишь! Бекэ стар, но опытен.
Игнатьев порывисто сжал руку старика.
— Спасибо, товарищ Бекэ.
…Прошло около месяца. Игнатьев поправлялся, мог вставать с топчана, ходить. Он подружился с Александром, с его женой и маленьким сынишкой. Он много знал, этот русский большевик, умел интересно рассказывать, и по вечерам вся семья слушала его часами. Он говорил о людях, о далеких странах и городах, о борьбе за новую жизнь, о главном большевике — Ленине, и перед взорами неграмотных якутов, никогда ничего не видевших, кроме тайги, сопок и ближайших таежных речек, вставал огромный, кипящий страстями мир. Мир, в котором незнакомые им люди боролись за их будущее. Теперь уже ни сноха, ни сын не удивлялись его речам. А Бекэ этот месяц жил в таком состоянии, словно присутствовал на празднике. Ведь каждый разговор с Игнатьевым и был для него праздником. Думал ли он, что жизнь на закате дней сделает такой великий взлет, наградит его таким богатством мыслей и чувств? Десятилетиями заключенные в мирке ограниченных представлений, примитивных побуждений, мысли его словно вырвались на волю.
Однажды Игнатьев сказал, что должен ехать в Сунтар. Бекэ пробовал его отговорить: догор еще очень слаб для такой дальней дороги. Но Игнатьев настоял на своем. Не мог он отлеживаться в такое время, когда Советская власть в Якутии испытывала крайнюю нужду в людях.
Бекэ снарядил нарты. Александр вызвался быть каюром, но старик решил сам отвезти догора Игнатьева — на себя он надеялся больше.
Перед отъездом Игнатьев попросил что-нибудь, на чем можно писать. Бумаги у Бекэ не было, и он предложил кусок белого холста размером с носовой платок. Игнатьев достал из кармана кожанки огрызок карандаша, начал выводить на холсте буквы. Кончив писать, он сложил холст и подал Бекэ.
— Со мною может всякое случиться. Тут я написал о себе, догор, и о том, что произошло с моими товарищами. В случае чего отдашь эту записку в Сунтаре товарищу Крамеру. Запомни: Крамер. Он тоже большевик. Кроме него, никто не сможет прочесть, что тут написано. Ну, а если все обойдется благополучно, можешь записку сжечь.
— Слушаю, догор. Все сделаю, как велишь.
Зима еще не вошла в полную силу, морозы стояли небольшие, но Игнатьева укутали мехами так, что он взмолился:
— Хватит, а то этакую гору меха олени с места не сдвинут.
— Об олешках не беспокойся, главное, не высовывайся наружу, быстро поедем — простудишься, — напутствовал Бекэ. Он простился с сыном, со снохой, внуком, поправил за спиной ружье, вскочил на нарты, гикнул, и олени понеслись.
Ехали без остановки целый день. С заходом солнца добрались до охотничьей заимки на берегу Малой Ботуобии. Вокруг избушки виднелись следы человеческих ног, недавно кто-то был здесь. Путники вошли внутрь. В избушке было тепло. На грубо сколоченном столе стоял светильник, заправленный салом, на печке — чайник, на топчане лежала медвежья шкура, в изголовье — какое-то тряпье.
— Раздевайся, догор, — оказал Бекэ Игнатьеву, — хозяин сейчас придет. А я поищу ягельник для оленей.