У него как будто прибавилось сил, когда он на трясущихся ногах преодолел подъем на сопку и увидел вдали свое «Степное»: поселок стоял на месте. Слава Тебе, Слава Богу! Слава Тебе, Господи! Аугуст — благо никто, кроме Господа в небе и белого атомного гриба в черном космосе за его спиной не видели его в этот миг — стал широко креститься. Рука его сама вспомнила это движение. Но немедленно три тысячи ос одновременно впились ему в запястье: ожег набирал ярость; у кожи, у несчастной шкуры Аугуста, столь безответственно подставленной им под бомбу, были теперь свои счеты с Аугустом.
Когда Аугуст подходил к поселку, то был уже изможден и болен до такой степени, что не видел ничего вокруг, кроме тех метров, которые оставалось ему еще преодолеть до ворот дома. Аугуст не замечал, как бегают по улицам люди, слышал, но не понимал, о чем они кричат: он видел только свой приближающийся дом и считал шаги. Кажется, во всеобщей суете никто не замечал и его самого. У каждого в доме и возле дома творился собственный переполох: у одного сарайка завалилась на корову, у другого крышу сорвало, почти у всех повышибало стекла в домах, кого-то ушибло летящими предметами, где-то горело — и везде бушевали проклятья, в том числе рискованного идеологического содержания; на парторга Авдеева никто при этом даже и не озирался: пошел он к чертовой матери — «свидетель истории» херов: вон он, еще живой свидетель истории лежит под воротами с пробитым брюхом, бьет копытами… Так что не было никому дела и до полуживого Аугуста, бредущего через огород.
Никому не было до него дела. Кроме матери, конечно: та металась по поселку уже больше часа: прибежала с фермы, увидела разбитые стекла, не нашла нигде сына, догадалась куда он делся и упала на лавку, согнувшись от горя. Потом встрепенулась, в отчаянной надежде побежала в школу — проверить, не там ли он. Нет, его там не было: вместо него там, у Ульяны в кабинете, со Спартаком на руках сидел на стуле совсем другой человек… Мать не стала задерживаться с вопросами и побежала искать Серпушонка: а вдруг Аугуст у него? — спасает друга, или помогает ему как-нибудь… а может быть, он у Серпушонка радикулит свой лечит, натирает чем-нибудь… Не обязательно же, чтобы он ушел в степь? Но нигде, нигде не было Аугуста, ни у Серпушонка — нигде; худшее все-таки подтверждалось: ушел! Ушел и погиб там, потому что подобного удара деревня еще не переживала ни разу. Если уж тут так ударило, то что же тогда должно было твориться в степи, на полигоне? Амалия Петровна бежала по улице и плакала, и приговаривала: «Дурачок ты мой родной! Что же ты наделал, что же ты натворил, ну зачем ты это сделал, ну зачем?… Ну почему ты не хочешь жить?.. Ведь мы скоро, уже очень скоро поедем домой, на Волгу…». Она бежала и молилась Богу, чтобы Аугуст вернулся, и вот она подняла голову, и увидела, как он, шатаясь, бредет ей навстречу по их огороду, с трудом преодолевая подъем и не видя ее… Она добежала до него, подхватила его, подставив маленькое, еще крепкое плечо свое и шатаясь вместе с ним, завела его в дом, а там едва дотащила его до кровати, на которую он рухнул со стоном, сказав только одно слово: «потом…» — и то ли уснул, то ли потерял сознание. Она удостоверилась, что он еще дышит, и села рядом. Он спал, а она говорила ему всякие вещи. То есть она говорила сама с собой, но обращалась к нему. А он все слышал, оказывается. А она не знала, что он все слышит — думала, что он спит…