В ложбине, за балкой, в чистом утреннем воздухе еще долго слышался мелодичный перезвон линейки, то затихая, то усиливаясь.
Далеко за лесом, поверх черного силуэта дубов, солнце уже расписывало облака огнистыми красками.
Игнат Сысоич в горьком раздумье постоял возле копны скошенной пшеницы и двинулся к своему балагану. Но не прошел он и двадцати шагов, как из пшеницы поднялся человек и направился прямо к нему. Игнат Сысоич остановился от неожиданности.
— Это я, дядя Игнат, — услышал он голос Яшки. — Доброе утро!
Игнат Сысоич неуверенно подал ему руку, спросил:
— С чего это ты в хлеб забрался?
Яшка криво усмехнулся.
— Сидел, смотрел на вас с отцом. Да жалею, что вы ему нос не раскровили — батьке моему.
Игнату Сысоичу не верилось: слыхано ли это дело, чтобы сын так говорил об отце!
Яшка угостил его папиросой. Потом сунул ему в руку золотую пятерку и сказал:
— Это от нас с Аленкой, дядя Игнат; не подумайте… Мы сами живем с ним, как собака с кошкой.
Яшка повернулся и быстро зашагал в направлении своего тока, а Игнат Сысоич остался на месте с золотой пятеркой в руке, изумленно смотря ему вслед.
Леон лежал возле балагана, курил. Жалко было ему загубленной пшеницы, и он думал: «Когда же придет конец самоуправству богатеев и атамана? Где же справедливость, закон? Совесть наконец! Зачем же пускать мужиков в хутора, если с ними можно поступать, как со скотиной? Земли — не дают, толоки не дают, на сход — не пускают и шкодят на каждом шагу. Какая это жизнь, ежели одному в три горла всего достается, а ты — хоть волком вой? И при Некрасове так жил наш брат, как пишется в „Железной дороге“, и рабочий народ так живет, лишь бы с голоду не подохнуть, как говорит зять.
Нет, так жить невмоготу. Надо искать новую жизнь. А где эта новая жизнь? И есть ли она? Чургин прошлый год говорил: надо бороться за эту жизнь. Значит, ее нет».
Он встал, задержал взгляд на коробочке со спичками. Посмотрев в направлении полей Нефеда Загорулькина, он подбросил на руке спички и задумался: «Да, надо подыматься. Чургин дельные слова говорил. Бороться с богатеями и атаманами насмерть».
Вернулся Игнат Сысоич и стал советоваться, что делать. Леон коротко отрезал:
— Красного петуха пустить. Бороться надо с ними!
Игнат Сысоич испуганно понизил голос и прошептал:
— Ты в своем уме?.. На каторге сгниешь, сумасшедший!
И из головы выкинь борьбу свою дурацкую. Мыслимое ли дело — палить?
— Ну, и так измываться над человеком — немыслимое дело! — со злобой ответил Леон.
— Тише болтай, дурень!
С этого часа у Игната Сысоича прибавилась еще одна забота — отговорить Леона от страшного дела.
Когда совсем рассвело, Игнат Сысоич сходил к Фоме Максимову. Осторожный приятель его посоветовал и на этот раз стерпеть, а не жаловаться атаману, так как это ни к чему доброму не приведет.
Тогда Игнат Сысоич пошел на ток к своему соседу и хозяину земли, казаку Степану Вострокнутову.
Степан выслушал его и тоже сказал:
— Не стоит связываться с ним, с Нефадеем, Сысоич… Мы, казаки, не можем с ним совладать, а об тебе и гутарить нечего.
Я скину тебе за аренду рублей пять, если хошь…
Игнат Сысоич поблагодарил его, а сам подумал: «Нет правов — правды все одно не добьешься… А деньги Яшке надо возвернуть, — это он, шельма, неспроста дал».
В полдень на ток Дороховых приехал верховой и велел Игнату Сысоичу явиться к атаману.
Леон хотел ехать и объясниться как следует. Но именно этого-то и нельзя было допускать: Леон мог переночевать в холодной. Торопливо умывшись, Игнат Сысоич, охлюпкой на своей кобыленке, поехал к атаману сам.
В правлении к нему подошел Егор Дубов. Оглянувшись на стоявших в углу казаков, он тихо спросил:
— Казаки гутарют, вроде ты заседал Нефадея.
— Какой дурак эту брехню пустил?
— Нефадей. Он тут такое намолол куманьку своему, Василь Семенычу, что, вроде, вас там целая полусотня была, на степу.
Игнат Сысоич горько усмехнулся. Он и сам понял, что Загорулькин наплел своему куманьку с три короба.
Атаман Калина встретил Игната Сысоича строго:
— Ты сю ночь чего подкарауливал Загорулькина?
— И не думал. Он скосил мою пшеницу, а я пошел посмотреть — только и всего… Сам хотел вам жалобу подавать, Василь Семеныч. Что же оно такое выходит? Чужой хлеб…
Калина прервал его:
— Жалоба жалобой, а вот если ты будешь казаков выслеживать в поле, я приму меры… Можешь и с хутором распрощаться.
— Это за мою-то пшеницу значит? — спросил Игнат Сысоич, чувствуя, как кровь приливает к лицу. — Здорово вы, Василь Семеныч…
— «Мою пшеницу», — с насмешкой перебил атаман. — Я сказал, за что.
— Та-ак. Выходит, я же и виноват, что мой хлеб возле дороги растет? Что ж, придется сказать дочке, чтобы в Черкасском узнала там, возле наказного атамана, мол, чи можно над дорогой пшеницу в Кундрючевке сеять, аль как?
Калина важно поднялся из-за стола, метнул на Игната Сысоича злобный взгляд. Закуривая папиросу, спросил, ухмыльнувшись:
— А твоя дочка… за наказным атаманом, никак?
— За наказным, не за наказным, а недалеко кой от кого, — с гордостью произнес Игнат Сысоич, торопливо надевая измятый картуз.