— Да ладно, иди уж там, похваляйся, — добродушно усмехнулась Марья. — Авось лицом в грязь не ударю.
В амбаре Чургин легко взобрался на закром, взглянул вниз, определяя, чего стоит урожай, потом запустил руку в зерно и достал горсть ржи.
— Жито не из отличных, папаша. Думаю, рублей на пять четверть, — сказал он, пошевеливая зерна на ладони.
— Да нет, по пять с полтиной, так что с руками заберут, — убежденно поправил его Игнат Сысоич.
Чургин посмотрел на ячмень и стал судить о его качествах и цене. Игнат Сысоич опять заверил, что купцы дадут не менее как по три с полтиной за четверть, однако тут же начал жаловаться на плохие семена, на суглинистую землю и отсутствие дождей, и выходило, что ячмень был вовсе неудачный. Когда же зять взял на ладонь пшеницу и поднес ее к фонарю, Игнат Сысоич даже дыхание затаил — неужели и пшеница плохая?
— Да-а, — задумчиво произнес Чургин и некоторое время помолчал. — Пшеничка тоже средняя, папаша. Рублей на семь.
— Ну, что ты, сынок! — удивился Игнат Сысоич. Запустив руку в выступ закрома, он поднес ладонь с зерном к фонарю и продолжал, шевеля его и выбирая наиболее крупные зерна: — Оно, правда, зернышко не шибко ядреное, да какому же ему быть еще! Я б за такое восемь целковых с дорогой душой дал бы.
Посторонний мог бы подумать, что Чургин покупал, а Игнат Сысоич продавал свое добро и, боясь продешевить, наделял его такими качествами, каких оно не имело. Чургин твердил свое, мягко, как бы сочувственно, Игнат Сысоич жаловался на плохие семена, взятые у Загорулькина, и опять получалось так, что зерно не удалось.
Так они ни до чего и не договорились. Про себя Игнат Сысоич удивлялся, как это его зять так ловко определяет качество зерна, когда он видит его лишь в мешках на базаре.
— А это кому приготовили? Или продавать? — спросил Чургин, кивнув головой на завязанные мешки.
— Должок Загорульке, на семена брал. Он же три дает, а четыре требует возвернуть, за чистосортность вроде, видишь какая она неправильность выходит? А энти, — фонарем указал Игнат Сысоич на другие мешки с зерном, — Максимову Фоме отдавать надо, на харчи занимал.
— Тоже под проценты давал?
— Нет, спасибо ему. Друг мой был когда-то, однокашник. Богатеть стал, и дружба маленько расстроилась.
Осмотрев зерно, они направились в хлев взглянуть на поросят. Из землянки послышался резкий металлический стук.
— Кто это стучит? — насторожился Чургин. — Не Ермолаич ли?
— А то кто ж! Зарабатывает все, цыбарки да тазы бабам починяет… Ты спроси у него, как он с Загорулькой дрался! — Игнат Сысоич понизил голос и тихо продолжал: — Бунт учинил на току с работниками. Старого связали и отлупили так, что с неделю отлеживался. О-о, ты с Ермолаичем не шути, сынок, его голыми руками не возьмешь, даром, что он невзрачный такой.
Игнат Сысоич, нагибаясь, влез в свинарник. Там, пригревшись возле матери, в углу лежало восемь белых поросят. Он поймал одного за ногу.
— Это тоже в урожай клади. Восемь штук, считай, по целковому — четверть доброй пшеницы, — докладывал он, выходя из свинарника на корточках.
Чургин взял поросенка, но тот так отчаянно визжал и работал ногами, что пришлось отпустить его на землю. Отбежав к беспокойно хрюкающей матери, он оглянулся, насторожись и опасаясь, как бы его не схватили опять, и смешался с остальными…
Побыв в конюшне, Игнат Сысоич повел Чургина к Ермолаичу, по пути рассказывая:
— Признаться, сынок, я обещался, что Оксана потолкует с окружным атаманом, мол, чтоб в хуторские атаманы выбрали. его, Нефадея. Он корову-цименталку за нашу хворую отдал. А я посовестился прописать Оксане. Ну, окружному атаману, должно, позолотил руку Калина, и его опять избрали. Нефадей на меня взъелся, страсть! Забрал свою цименталку, а мою никак не хотел возвернуть. Спасибо, Яшка вмешался и самолично привел корову.
— Это тот кавалер, что за Оксаной увивается? Она рассказывала мне о нем. Самостоятельный парень?
— О, это ухо от старой лоханки, даром что молодой… Вот зайдем к Ермолаичу, нехай ей дьявол, корове этой, я на нее недовольный, — сказал Игнат Сысоич, отворачиваясь от стойла и направляясь к землянке.
Чургин, входя, наклонился и все же коснулся головой притолоки.
— Не ушибся? Придется все постройки подымать на аршин. Мать — как верба, сын — и того выше, и зять такой попался, — шутил Игнат Сысоич.
Ермолаич, сгорбившись, сидел на скамейке, большими ножницами вырезал из жести кружок донышка. Возле него лежали ведра, тазы, цыбарки; некоторые, окрашенные суриком, стояли вверх дном, сушились.
На табурете мерцал каганец.
— Неужели такое срочное дело, что обязательно надо впотьмах делать? Здравствуйте, Ермолаич! — протянул Чургин руку.
Ермолаич снял очки, заулыбался.
— Никак Гаврилыч? Ну, доброго здоровья… В потемках, говоришь? А сам в светлом работаешь, в шахте-то? Вся Расея, брат, в потемках живет.
Чургин сел на скамейку, доставая из кармана кожаный портсигар, заметил:
— Ничего, когда-нибудь посветлеет… Закуривайте, — предложил он.
Игнат Сысоич двумя пальцами осторожно вытянул папиросу из портсигара, покрутил ее в руках, разглядывая, понюхал и тогда только закурил.