Итак, у Мальдине αϊσθησις – и здесь Мальдине расходится с Минковским и Штраусом – приобретает событийный характер. Чувствование открывает нам мир именно в качестве того, что мы не знаем, в качестве того, к чему мы не готовы; мы ощущаем отдельные качества предметов, но чувствуем в собственном смысле слова мы только наступление события, преобразующего мир. Событие есть то, что не принадлежит к области моих возможностей; оно «несводимо к возможному, в том числе к моей собственной способности быть»[248]. Удивительным образом мы, люди, способны на невозможное; более того, говорит Мальдине, мы к невозможному «принуждены»[249]. В самом деле, это ведь невозможно – существовать ни для чего, для ничего; вне любых планов, набросков, проектов; быть я, быть здесь, быть сейчас. Но только здесь и сейчас я встречаю другого, я ощущаю мир, я ошеломлен произведением искусства. Событие случается, и в нем мы сталкиваемся с тем, что выходит за рамки нашего понимания. Различая вслед за Бинсвангером внешнее событие и событие пережитое, Мальдине показывает, что о событии как об испытанном можно говорить только тогда, когда это событие – чудесное или чудовищное – определенным образом апроприировано, присвоено, когда оно интегрировано в смысловую историю жизни субъекта. Такая интеграция возможна только как радикальное преобразование того способа, которым субъект существует в мире и понимает этот мир. Αἴσθησις, несводимый к отдельным ощущениям и их восприятию[250], является источником смысла – смысла в особом значении этого слова[251]: речь идет о смысле прежде любой стабилизации и нормализации, о смысле, который не есть смысл чего-то определенного.
Мальдине приводит два основных примера сверхстрастности – «успешный» (изумление перед произведением искусства) и «неуспешный» (психотический кризис). Для Мальдине, как и для Мерло-Понти, психиатрические нарушения представляют собой одну из возможностей человеческого существования[252]. Событие нельзя предвидеть, даже если ждешь его наступления со страхом или надеждой, поскольку событие есть то, что «не укладывается у меня в голове», что разрушает уже имеющуюся структуру смысла. Это тот момент, в который мы оказываемся на грани безумия; но этот же момент кризиса смысла и есть момент начала философствования[253]. Что-то произошло – и мир как мир моих возможностей, планов и забот потерял для меня всякий смысл; тот мир, в котором я жил, рухнул – как же мне жить дальше? Как и Ян Паточка[254], Мальдине определяет смысл как то, что должно быть проблематизировано, или даже как то, что может быть частично утрачено. Однако утрата смысла не должна стать окончательной. Пускай, не вписываясь в существующую структуру понимания мира, событие «отменяет ее»; «мир, которому мы доверяли, разлетается на осколки» – но сквозь них «просвечивает другой мир»[255], к которому мы еще только должны прорваться, другой способ жизни, которым мы еще не умеем жить. Та неспособность психотика к смысловому преобразованию своего мира, к обновлению, о которой пишет Минковский[256], с точки зрения Мальдине представляет собой случай «забуксовавшего трансцендирования»[257], самой своей ущербностью указывающего на трансцендирование подлинное. Но в отличие от Бинсвангера или Штрауса Мальдине – не только теоретик феноменологической психотерапии; он еще и теоретик искусства. Кроме трансцендентности мира и трансцендентности другого человека есть еще и трансцендентность художественного творения, напоминает нам Мальдине. Мы сталкиваемся с чудовищным в искусстве – но оно не ломает, а, напротив, преобразует нас и размыкает нас миру. Итак, в любое наше чувственное – эстетическое, если вернуться к исходному смыслу слова αϊσθησις, – переживание уже вовлечено эстетическое в смысле художественного. Мальдине соединяет идею об интерсубъективном характере чувствования, унаследованную им у Штрауса и Минковского, с хайдеггерианской проблематикой размыкания мира; в такой перспективе не только эстетическое как чувственное, но и эстетическое как художественное приобретает сущностно интерсубъективный характер.