Я не прибавлю сейчас ничего о героизме бойцов. Я много о нем писал, слова телеграммы вряд ли могут передать эти сухие глаза, эти улыбки раненых, эту уверенность в победе. Да и весь народ таков: под бомбами, изголодавшийся, измученный. Один боец вынимает две папиросы: «Нам выдали. Если в других частях нет, дай товарищу»… Курево здесь редкое счастье. Бойцы из окопов шлют хлеб ребятишкам соседней деревни. Вчера во время ночной бомбежки одна старая женщина усмехнулась: «Ничего они не добьются», — простоволосая, сгорбленная женщина, в городе, где много развалин и много свежих могил.
Кто они?
Вчера я провел весь день с итальянскими и немецкими летчиками, взятыми в плен. Конечно, они не похожи один на другого. Имеются среди них и обманутые дураки, и циничные убийцы. Итальянцы болтливы, легкомысленны, благодушны. Повторив наспех несколько заученных фраз, они переходят к девушкам или к погоде. Немцы методичны, пропаганда дошла до их кишок, до их ногтей, до их мозолей. Одно сближает всех — простаков и фанатиков, неаполитанцев и пруссаков: они приехали в Испанию, чтобы воевать против испанского народа, или, как они говорят, чтобы «помочь испанскому народу», но никто из них ничего не знал и не знает об Испании, никто не читал испанских писателей, никто не заинтересовался прошлым этой земли, никто даже не полюбопытствовал, какой в ней строй. Один сказал мне, что Асанья — анархист, другой заверял, что Сервантес — генерал.
Это не те люди — голодные, измученные двумя годами войны, которые, купив на Рамбле книжку, жадно ее читают в окопе или в полутемной комнате Барселоны. Это не «красная чернь», как изволил выразиться один из немецких летчиков. Это люди с высшим образованием, гордость двух империй.
Джино Поджи — веселый, смышленый юноша. Ему двадцать два года. Сын адвоката. Он учился в коммерческом техникуме. Потом его призвали на службу, зачислили в авиацию. В декабре 1937 года Джино на аэродроме в Болонье проверял приборы. Было это вечером. Ему сказали: «Завтра утром ты вылетишь в Рим, а потом…» Джино не успел даже попрощаться с родителями. Из Рима — на Майорку, оттуда в Севилью, потом в Логронью. На аэродроме было тридцать итальянских бомбардировщиков. Командовал всеми полковник Винтинчелли, который у себя на родине именуется Купини. Итальянцы усердно бомбили открытые города.
«Скажите, это вам по душе — убивать женщин?»
Джино качает головой:
«Мы все говорили, что это — безобразие. Даже полковник Винтинчелли говорил, что это — безобразие».
Джино морщит свой детский лоб: «Мне прежде жилось хорошо, и я ни о чем не думал. Когда человеку хорошо, он не думает. А теперь…»
Это не абруццкий пастух, это студент из Болоньи. Но я вижу, как в его глазах появляется блеск, и я — свидетель рождения первой мысли в голове этого двадцатидвухлетнего младенца. Он вдруг говорит: «А кто правит?.. Несправедливость…»
Гейнцу Клавери двадцать три года, на вид ему не больше восемнадцати. Берлинец. Курчавый, светлоглазый подросток. Отец его санитар, мать больна. Дома жили плохо. А тут еще пригрозили, что продадут с торгов крохотный домик отца. Гейнц был наборщиком. Но книги не пушки, и в Германии много безработных наборщиков. Пришлось менять ремесло. Гейнц записался на вечерние курсы и стал радистом. Потом ему предложили: «Хочешь в Испанию?» Дело было не столько в возвышенных идеях генерала Франко, сколько в пятидесяти марках, которые Гейнцу дали авансом. Уезжая, он ничего не сказал старикам: боялся их огорчить. На немецком пароходе он добрался до Лиссабона, его направили в Бургос. Ему уплачивали ежемесячно сто пятьдесят марок. Политика его никогда не занимала. Он не читал газет. У него в Берлине невеста. «Я в Испании не поглядел ни на одну девушку…» Он, пожалуй, в Испании вообще ни на что не поглядел. «В Бургосе мы были всегда в своей немецкой компании. Нам подавали немецкие обеды — «зальцкартофель» (вареная картошка)». Вот и все. Фашизм? Демократия? Нет, сто пятьдесят марок и «зальцкартофель».