«
Толедо, 12 апреля 1908 года.
Каждый день просыпаюсь под музыку — если музыкой считать звуки трубы. Как ты считаешь, смог бы ты маршировать с виолончелью в руках? Вот была бы хохма. Если нет, то оставайся в Барселоне, объедайся сладостями и любуйся местными девушками.
Как твои ноги? Надеюсь, ты не сидишь целый день за инструментом и делаешь гимнастику. Нас здесь заставляют маршировать до изнеможения. Если ты думаешь, что здесь все сплошь атлеты, то ты ошибаешься. На днях вспоминал о тебе, когда зашел в столовую и услышал, как три парня изводят новичка. Лица его я не увидел, зато слышал его голос. Тонкий и свистящий, как у длиннохвостого попугая. И сам он такой худющий, что ребята прозвали его Спичкой — вот почему я про тебя и вспомнил. И лет ему столько же, сколько тебе, и ростом он почти такой же, если только ты не подрос за это время. Я кое-что о нем разузнал. Оказалось, в Толедо его отправила мать — видно, не понимала, что ее Пакито станет здесь мишенью для насмешек. Другие парни прячут его одежду и книги, дразнят его, но я не видел, чтобы он жаловался. Он сторонится всех, и не похоже, чтобы он нуждался в друзьях. Но я на всякий случай постараюсь за ним присматривать и надеюсь, что и за тобой там есть кому приглядеть.
Тут постоянно набирают новых рекрутов. Все разговоры о Марокко.
Передай маме, что я ее люблю. Что слышно от Луизы, Персиваля и Тии? Посылаешь ли ты им деньги — ты же ведь у нас известный музыкант? Или это пока дело будущего?
С любовью,
Настроение у Альберто продолжало скакать. В лучшие дни он приносил новые ноты и рассказывал мне о разных композиторах, об их стилях и манере, о том, какие конкретные проблемы им приходилось решать, о временах, в которые они жили. Когда же на него нападала хандра, он спал допоздна, рано ложился, а меня заставлял до изнеможения играть одно и то же, совершенствовать технику и пытаться улучшить жесткое звучание открытых струн или низкий тон высокого фа. Чем больше я упражнялся, тем меньше нравился мне результат. Мой слух развивался быстрее, чем руки, и ожидания опережали возможности. И долгие часы в одиночестве больше не доставляли мне прежнего удовольствия.
В декабре мне исполнилось шестнадцать лет. Я не стал выше ростом, но голос у меня изменился, и, конечно, участились приступы угрюмости. От бесконечных занятий музыкой интерес к ней начал пропадать. Я все больше слушал граммофон, но и пластинки вгоняли в тоску. Симфоническая музыка едва не доводила меня до слез: слаженное звучание оркестра казалось недостижимой вершиной по сравнению с этюдами и салонными пьесами, которые я исполнял без аккомпанемента. Но я продолжал слушать — уже не с пяти до семи, а все больше и больше. Однажды вечером, без четверти девять, распахнулась дверь, и в гостиную ворвался Альберто. Он схватил пластинку Бетховена, которую я как раз только что завел. Руки у него тряслись, и он вертел головой, ища, обо что бы ее расколотить. Затем плечи у него опустились. Он отвернулся и бросил пластинку в кресло.
— Пошел вон, — прорычал он, указывая на дверь. — Мне нужна тишина. — Он полез в карман: — Вот тебе. Мальчишке нельзя столько времени сидеть взаперти. Иди найди чем заняться. — Он сунул мне в руку несколько монет. — Иди на берег моря. Сходи в Музей восковых фигур. Потрать деньги. Потрать время! Убирайся из дома и веди себя, как положено парню твоего возраста.