Снова ехали мы в зарешеченных, специальных купе. Со мной сидели женщины, которых везли куда-то на Север, откуда они сбежали. Вещей у них не было, только немного продуктов, огромная любовь к Украине и надежда вернуться домой. Как же ненавидели они чужую землю, куда тащили их силой, все у них забрав, до нищенских мешков. В советских поездах всегда было несколько вагонов для заключенных. Вагоны эти были поделены на камеры решетками, людей битком набито. В начале вагона туалет, куда пускали не по мере надобности, а по дикому капризу конвоиров, отводивших душу, наблюдая за муками людей. Так же, по собственной прихоти, девали они воду, и люди иногда готовы были удавиться от жажды, а галошами от валенок пользовались как туалетом. В другом конце вагона был еще карцер, туда упрятывали недовольных, над которыми особенно издевались. Где-то там были и «апартаменты» для конвоиров.
Конвоиры, недавние «победители» Европы, обращались к своему измученному немцами народу с такой нечеловеческой бранью, что мороз шел по коже от их чудовищных отборно-грязных слов... Когда меня, уже осужденную, везли дальше на Север, я увидела целые составы из «вагонзаков» и множество лагерей вдоль железной дороги на Воркуту. Над искалеченными северными ветрами, убогими елями поднимались вышки, вышки ничего, кроме вышек.
Ну, а пока что везли нас в Минск. Под вечер мы уже были в Барановичах, и какой-то начальник, увидев нас, крикнул «чемоданные настроения». Это он увидел не мешки на веревочке, а настоящие чемоданы и, видимо, от этого чуда закричал.
В Барановичах тюрьма была большая, деревянная. Все из дерева: и кадка для воды, и пресловутая параша. Хранилища для вещей здесь еще не было, так как советские порядки еще не были заведены, и после шмона вещи отдали мне в камеру. Там уже сидело несколько женщин, в основном молодых. Одна их них отрекомендовалась партизанкой. Речь ее была настолько пересыпана нецензурными словами, что казалось, это особый партизанский «диалект», я только диву давалась, как это старый белорусский лес мог слушать подобное... Женщины все у меня выспрашивали, а поздно вечером начали на меня нападать, хвастались своей партизанщиной и посматривали на мои чемоданы. Наконец, обозначив свои «заслуги» перед советской властью, они собрались делить между собой мои вещи, как военный трофей, но какой-то товарищ открыл окошко и резко прикрикнул на них, приказал меня не трогать, и они отстали. Просчитавшись, шипели, как кошки, но я, по доброте душевной, дала им какие-то мелочи, и настроение их сразу же изменилось. Перед сном они успели еще дать мне неплохой партизанский концерт, который я с интересом выслушала. Я только думала: что там с моим мужем? Утречком, еще не рассвело, нас отправляли дальше. Было нас около 50 человек. Оделили всех по куску хлеба, по сырой рыбине и по капельке сахару. Любопытно, что какой-то офицер спросил, нет ли у меня платочка? Платочек был, и он насыпал мне в него мисочку сахара. Это был королевский жест с его стороны. Я весь тот сахар отдала мужу, но сладость благодарности за него еще долго была в моем сердце. Погнали нас строем, с собаками, куда-то прямо под горку, где приказали присесть на землю, чтобы нас не было видно. Конвой был какой-то незлой, свойский, и мы припали к земле, как куропатки. Потом пришел поезд, и снова нас погрузили в звериные клеточки, муж на этот раз оказался недалеко от меня, и повезли в Минск. Мы ехали Белоруссией. На станциях поезд останавливался, щедро пополнялись наши клетки. «Мамочка, — говорил муж, — так мы уже в Белоруссии, посмотри, неужели не чувствуешь своего воздуха?» — «Чувствую, — говорю, — даже слишком, но чувствую, что еще больше буду его чувствовать, а потому мне хотелось бы сейчас быть как можно дальше от этого воздуха, на другом конце земного шара».
В Минск приехали мы рано. У поезда вновь появились конвоиры с собаками. Нам снова приказали присесть и наклонить головы, а потом повели в другой вагон, где мы просидели до позднего вечера. Мы разговаривали через перегородку с мужем, прощались. Я хотела подготовить его, чтобы не слишком испугался, если все затянется и я не выдержу надругательств, постараюсь не жить. Он так встревожился, так перепугался, что едва не умер тут же, и я обещала ему, что выживу. Еще раз попрощались мы с ним в «черном вороне». Улица была освещенная, ходили люди, и нас быстро ввели в ворота минской тюрьмы, т<ак> наз<ываемой> Американки. Театрально вежливо приветствовал нас какой-то тюремный начальник, очень удивившийся, что нет с нами сына, и искренне об этом пожалел... От его слов у меня мороз пошел по коже и от недоброго предчувствия сжалось сердце... Нас разделили с мужем. Меня втолкнули в камеру в форме гроба с прикованным столом и такими же прикованными и опущенными нарами. Проект этой тюрьмы позаимствовали Советы в Америке, как потом мне сказали... Весь Минск безжалостно разрушили, наступая, немцы, а это проклятое здание не задела ни одна бомба на нашу беду!