Нам разрешалось писать два раза в год. Я писала отцу мужа в Зельву. Старик долго не отвечал, люди говорят, он было отрекся от нас, отрекся напрочь. Ничего удивительного. Потом дед писал нам. Письма были приблизительно такие: «Дорогая Лариса, мне куда хуже, чем Вам. Я уже сделал себе гроб, и он лежит у меня на чердаке. Жену свою я похоронил по всем законам религии, а вот кто меня похоронит» и т. п. Дед писал неправду. У него были запасы, и он много оставил после смерти чужим, очень нечестным людям, чтобы они передали нам. Были это Архимовичи, набожные католики. Едва вырвали мы у этих набожных свою старую хату. Когда вернулись из лагеря, хата наша была занята. Архимович поселил там троих квартирантов, а сам побежал скорей в милицию с заявлением, что мы антисоветский элемент и нас нужно снова вернуть в Коми... Пришлось мне писать в Минск в главную прокуратуру, чтобы нам разрешили вернуться в’ Чехословакию. Тогда приказали отдать нам хату и завещание отца. Был там параграф, по которому хата принадлежала потомкам, и еще рукою Архимовича дописано, что он обязуется ее вернуть: сыну, внуку или невестке покой­ного. Зельвенские адвокат и прокурор, подкупленные Архимовичем. переиначили смысл этого параграфа, и разъяснила его нам только какая-то комсомо- лочка, на удивление честный и совестливый юрист. После смерти отца властями был написан акт на вещи, оставшиеся после него. Его «власти» зажулили, и мы молчали, так как запуганы были после лагерей. Так и уехал этот Архимович с семьей в Польшу, увозя наши вещи и обиды... А мы как-то жили.

Отошла от темы. Итак, арестованные 5 марта 1948 года в Вимперке, выданные Советам 12 августа 1948 г., привезенные в Минск в октябре, осужден­ные 7 февраля 1949 г. по одному делу — §58 и §4 советских законов. Первый — это групповая организация, а второй — нечто вроде: «Зная, что на смену капитализму должен прийти социализм, все же поддерживал буржуазию...» Проклятый тот Коган сказал мне, что он мог на основании этого параграфа осудить на 25 лет Черчилля, если бы тот попал в его руки. Черчилля не любили. Словом, получив вместе с мужем полвека московской кары, разодранной на три части семьей влились мы в серую, убогую толпу в далеких лагерях ледяного севера. Муж был в Воркуте, и я это знала от Элки МЁркман, я была на Инте, и муж об этом не знал. Коган предложил мне во время следствия развестись с мужем и начать писать по- русски. Я еще раз пожалела хорошего человека, которому судьбой назначено быть моим мужем и который действительно страдал из-за меня и из-за своей глупости, веря в социализм. Муж и, главное, сын... Боже мой, что было делать мне, несча­стной? Нет, нельзя идти ни на какие уступки, мы же, как воины, и Народ наш, и Земля наша, и все достижения человеческого духа, и правда, и Бог — от этого не отступаются даже под угрозой смерти...

Итак, лагерь. Долго тянутся впроголодь трудовые дни за зоной у той проклятой Илги Дзиндонс (и запомнила же я эту фамилию). Когда мне очень хотелось есть или было невыносимо трудно, я молилась Богу. В этом краю никогда и нигде не было христианских святынь, дорогу в тундру проложили мы, но Бог шел за нами и, как мне говорила молдаваночка монашенка Галя, Он никогда не оставляет тех, кто в Него крепко верит, Он и хлеба нам даст, и Север согреет, и изменит сердца врагов, пробудит совесть. Да, эта совесть... Когда мы придумывали месть за все, что тут творилось с миллионами людей, мы просили Бога, чтобы Он пробудил в них совесть и они ясно представили себе, что они совершают с людьми. Это было бы для них тогда адской мукой...

Нас на 4-й док больше не повели.

Началась переписка. Тоненькие записочки носили девчата, ходившие на ближние объекты. Носить записки было небезопасно, жить без них было совершенно невозможно, и каждая из нас это понимала. Терпели девчата бур, и голод, и горе, но сочувствовали друг другу и помогали. Мои записки носила обычно Женя Врублевская из Варшавы. Была это молодая, красивая девушка, русская. Мне она не нравилась, она была недружелюбна и все твердила: чтобы выжить в лагере, каждый должен видеть только себя и идти напролом, не обращая внимания на остальных заключенных. Записки от Романчука были страстные, интересные. Жажда борьбы и свободы бурлила в них, к этому примешивалось, правда, сдерживаемое в словах, но ощутимое между строк горя­чее и глубокое,чувство ко мне. Я этому не удивлялась, таковы были обстоятель­ства... Хлопцы радовались нашему вниманию, особенно же стихам. Они, к сожалению, пропали, почти забылись, я только с пятого на десятое помню их. А были, наверное, как огонь, потому что люди жили ими, и мне нужно было постоянно посылать все новые, ведь так и писали: «присылайте скорее глю­козу!»... Если бы не думали, не боролись — наверное бы умерли. Бороться — значило жить! Первый ОЛП, тот, где сидел Романчук, был напротив нашего женского лагеря, ограда и вышки его всегда были перед нашими глазами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже