«Что ж, – подумал Китинг. – Свои полторы монеты Беннет выиграл». Последовало несколько секунд молчания. То, что началось затем, дикой болью ударило Китинга по затылку. Это был не гром, не толчок, не взрыв –
Прошло очень много времени, и внезапно стало тихо. Тишина наступила столь же резко, как и предшествующие ей рев и шум, и произвела столь же ошеломляющее действие. Громкоговоритель стих, подавившись на высокой ноте. Стоящие в вестибюле замерли. Потом послышался голос.
– Друзья мои! – произнес он просто и серьезно. – Братья мои! – добавил он тихо и как бы невольно, одновременно и исполненный чувств, и словно со смиренной улыбкой просящий извинения за проявление этих чувств. – Я более чем тронут вашим приемом. Я надеюсь, что вы извините меня за эту малую толику ребяческого тщеславия, которое живет в каждом из нас. Но я понимаю – и в этом смысле принимаю – ваши аплодисменты как дань не моей персоне, а тому принципу, счастье представлять который сегодня выпало мне, и я покорно принимаю это счастье.
Это был не голос. Это было истинное чудо. Разворачиваясь подобно бархатному знамени, волшебные звуки складывались в английские слова, но звучность и чистота каждого слога создавали впечатление, будто слова эти произносятся на некоем новом языке и звучат впервые. То был голос титана.
Китинг застыл с раскрытым ртом, не слыша, о чем говорит этот голос. Он с головой провалился в мелодию и ритм речи, не вдаваясь в ее содержание, не чувствуя ни малейшей необходимости вникать в ее смысл. Он готов был принять все, слепо пойти за этим голосом куда угодно.
– …итак, друзья мои, – говорил волшебный голос, – урок, который нам следует извлечь из нашей трагической борьбы, – это урок единения. Мы объединимся или будем побеждены. Наша воля, воля обездоленных, забытых, угнетенных, сольет нас в мощный поток, с единой верой и единой целью. Настало время каждому из нас отвергнуть мысли о своих мелких личных проблемах, мысли о богатстве, комфорте, самоудовлетворении. Настало время влить свое Я в единый всемогущий поток, в непобедимую приливную волну, которая всех нас, желающих и нежелающих, унесет в великое будущее. История, друзья мои, не задает нам вопросов, не испрашивает нашего согласия. Она неотвратима, как и голос народных масс, определяющий ее ход. Прислушаемся же к призыву истории. Сплотимся, братья. Сплотимся. Сплотимся.
Китинг посмотрел на Кэтрин. Кэтрин не было. Осталось только белое лицо, тающее в звуках громкоговорителя. И дело было не в том, что она слушала своего дядю. Китинг не мог заставить себя почувствовать к нему ревность, хотя ему этого очень хотелось. Дело было не в том, что ее переполняли чувства. Нет, ее опустошало что-то холодное и безликое, волю ее сковала не воля другого человека, а безымянное Нечто, которое поглощало ее.
– Пойдем отсюда, – прошептал он. От непреодолимого чувства страха голос ему не подчинялся.
Она повернулась к нему, словно приходя в себя после глубокого обморока. Он понял, что она напрягает все силы, стараясь узнать тогo, кто стоит с ней рядом, и понять, что он говорит. Она прошептала:
– Да. Пойдем отсюда.
Они пошли пешком, под дождем, без определенного направления. Было холодно, но они все шли – лишь бы двигаться, лишь бы ощущать движение собственных мышц.
– Мы промокли до нитки, – сказал Китинг, придавая голосу всю простоту и естественность, на которые был в тот момент способен. Молчание пугало его. Оно показывало, что они оба чувствуют одно и то же и что чувство это отнюдь не иллюзорно. – Пойдем куда-нибудь, где можно выпить.
– Да, – сказала Кэтрин. – Пойдем. Очень холодно… Какая же я дура! Вот, пропустила речь дяди, а ведь так хотела послушать.
Теперь все нормально. Она первая заговорила об этом, заговорила так естественно, с совершенно нормальной примесью сожаления. Холодный, безликий призрак исчез.
– Но я хотела быть с тобой, Питер… Я хочу быть с тобой всегда.
Призрак дернулся в последний раз – не в самих ее словах, а в том, что вызвало эти слова, – и растаял окончательно. Китинг улыбнулся. Его пальцы нащупали запястье Кэтрин между краешком рукава и перчаткой. Ее кожа согрела его озябшие пальцы…