— Ничего страшного, — пробормотал Визин; он мог сейчас только что-нибудь бормотать в ответ, бормотать и принуждать себя изо всех сил, чтобы получалось непосредственно, любезно и естественно. — Все хорошо. Мы побеседовали.
— Предупреждаю, Герман Петрович, он вам покою не даст.
— Без выговора тогда не обошлось?
— А куда денешься? Пришлось влепить. Ведь как с ума все посходили. И письма и звонки, и приезжают. Вот что он натворил со своей Сонной Марью.
— Привыкли верить прессе. Ничего удивительного.
— Вы думаете? Это смотря какой прессе. Они верят с удовольствием обычно той, что в четверть колоночки, в уголке полосы, особенно четвертой.
— Может быть.
— В общем, всегда к вашим услугам. Всего хорошего.
— До свиданья, Василий Лукич.
Визин положил трубку, опустился на стул, снова поднял трубку — она молчала. Он несколько раз надавил на рычаги — трубка молчала, как молчит, когда телефон стоит, например, на полке магазина или на складе.
На столе под стеклом лежал список абонентов города — тут были и редакторские номера, служебный и домашний. Визин набрал — молчание; он набрал еще несколько номеров наугад — то же самое. Телефон был мертв.
Визин достал ножичек; через две секунды колпачок проводки лег ему на ладонь. Проводок, отсоединенный им накануне, был по-прежнему отсоединен, загнут и отведен в сторону — все, как Визин сделал вчера. Да он мог и не проверять, все было понятно с самого начала. «Пора привыкнуть…»
Визин соединил проводок с клеммой, поставил колпачок на место — руки его колотились, так что пришлось повозиться немало. Наконец — кончено; он снял трубку — в ухо ему полился длинный унылый гудок.
Он набрал Бражина — тот сразу откликнулся.
— Извините, — сказал Визин, — я связь на всякий случай проверяю. Скажите пожалуйста, директор музея не поменялся в последнее время? Тут написано Етлуков Б. И. Все он же?
— Он! — весело отозвался Бражин. — Зайдете к нему — рад будет. Он мужик приветливый, толковый. Послушать его, так важней музейного дела и нет на свете ничего. — И засмеялся.
— Спасибо и еще раз до свиданья…
Телефон жил.
«Редактору весело, — подумал Визин. — Он смеется. Ему все ясно. Полоса, Андромедов, выговор, заготовка кормов, лучшая доярка, толковый музейный мужик Етлуков… Все ему ясно. С ним ничего не происходит. А со мной, только что уверенно смотревшим в будущее…»
Он рывком раздвинул шторы — во всю ширь, ослеп от ударившего по глазам света, зажмурился и на ощупь уселся за стол. И постепенно приоткрывая глаза, увидел озеро с неизменной лодкой на неизменном месте, лесистые берега на той стороне, высокое небо. Озеро все было в ярких блестках, точно его посыпали фольгой; по нему шла легкая рябь; значит — потянуло ветерком; значит — жара унимается.
Визин подумал, что раз жара унимается, то неплохо было бы все же выйти и погулять — прогулка сейчас была бы вполне кстати. Потом он подумал, что надо бы разыскать Андромедова и опять пойти с ним в ресторан — это тоже могло бы успокоить и отвлечь. И еще он подумал, что так или иначе, а надо поскорее убираться отсюда, и не к Тониной бабушке, которая спрашивает про тарелочки, а совсем — вон из Долгого Лога. И решать нужно немедленно. Однако он отдавал себе отчет, что «вон из Долгого Лога» сразу не получится.
«Василию Лукичу Бражину все ясно, с ним ничего не происходит, говоришь ты. А откуда ты знаешь, что с ним ничего не происходит? Он тебе докладывал, говорил с тобой по душам? „Приветствуем вас на нашей земле“. Куда как оригинально и доверительно… А что, если со всеми происходит, только никто не признается? Как и ты не признаешься. И получается общая картина, что ничего ни с кем не происходит. Можешь ты себе позволить такое допущение?.. А что, если позволить себе другое допущение? Ну, например, что вся та свистопляска в самолете вовсе, как говорится, не имела места в действительности, а приснилась, пригрезилась. И причина — неожиданная, необычная жизненная перемена, всколыхнувшая нервы. Все ведь можно объяснить нервами, сновидениями, темпераментом и стечением случайных обстоятельств. Можно доказать себе, что и в настоящую минуту ты спишь или грезишь-бредишь, и в любой момент можешь очнуться, и окажется, что никуда ты не улетал, никаких писем дочери, Алевтине Викторовне и приятелю, а также заявлений начальству не писал, по-прежнему валяешься на диване дома и ждешь телефонного разговора с Долгим Логом. Можно даже доказать себе, что и этого не было: никаких газетных вырезок, никаких междугородных заказов, никаких ночных выходов на балкон и так далее, — а всего-навсего ты сидишь у себя в лаборатории, опершись щекой на руку, сидишь, задумался и слегка вздремнул, и вот-вот попечительная Алевтина Викторовна подойдет, громыхнет чем-нибудь на полке, вроде невзначай, и напомнит, что через пять минут у шефа заседание. И ты проснешься, и все станет на свои места… Можно, можно себе такое доказать, можно себя уверить! Но что делать, когда все никак не проснуться, когда убедительнее другое — не поддающееся пробуждению, невероятное…»