В то же время композиции Мейера, с формальной точки зрения, очень крепки, на первый взгляд почти совершенны. Использование истории для колористических целей не проявляется у него, как у Флобера, в виде безудержного потока предметных описаний. Напротив, в описаниях Мейер очень скуп: действие сосредоточено у него в немногих драматических и патетических сценах, а описание материальной обстановки подчинено психологическому раскрытию человеческих образов. Образец, которому он следует, это строгая замкнутость старинной новеллы. Но замкнутость служит у него двойной цели: она скрывает и одновременно лирически обнажает субъективное внесение современного мироощущения в материал истории. Мейер сочиняет фабулу с заранее поставленной целью — возвеличить загадочность своих героев. Форма обрамленной новеллы помогает изобразить события, задуманные как иррациональные и непонятные, именно во всей их непреодолимой непонятности; этим еще подчеркивается непроницаемая таинственность основных персонажей.
Мейер сознательно примыкает к тем современным писателям, которые видят красоту рассказа не в том, чтобы он выпукло представлял жизненные факты, кажущиеся неясными, освещал возможно глубоко переплетение жизненных связей, трудно постигаемых в действительности. Он видит цель повествования не в том, чтобы непонятное сделать понятным. Мейер находит очарование в загадочности как таковой, в изображении иррациональной "бездонности" человеческого бытия. Он заставляет, например, рядового арбалетчика рассказывать о судьбе Томаса Бекетта, глубокого смысла которой тот, естественно, не знает, и говорить о событиях, "достойных удивления и непонятных" не только людям далеким, но и самим участникам.
При помощи строгой сосредоточенности действия Мейер хочет спастись от характерного для его современников-писателей блуждания в психологическом анализе. Но выход, найденный им, очень ненадежен. Расплывчатый психологизм определяется не аналитической формой, а отношением писателя к внутреннему облику героев, не зависящих, по его мнению, от объективной жизни и развивающихся только по своим собственным "внутренним" законам. Поэтому декоративно концентрированные романы Мейера на деле не менее субъективно-психологичны и неопределенны, чем произведения его современников, открыто признающих себя поклонниками психолого-аналитического метода. Разница лишь в том, что разрыв между внешней историчностью сюжета и современной психологией персонажей у Мейера еще очевидней.
Этот разрыв подчеркнут еще тем, что Мейер, подобно Флоберу, видит величие давно прошедших времен главным образом в грубых эксцессах (эту черту Флобера подметил и осмеял Сент-Бев).
Готфрид Келлер, большой и демократический писатель, уважавший честные художественные стремления Мейера, не раз шутил в своих письмах к нему над литературным пристрастием человечного и тонкого поэта к различным проявлениям жестокости и грубости.
Нам кажется ясным, что во всех этих чертах Конрада Фердинанда Мейера как писателя выражается флоберовская оппозиция против мелочности и мелкости буржуазной жизни. Различие между Флобером и Мейером все же велико, и оно обусловлено различием общественно-исторической почвы, на которой развивалось их творчество.
Отрицание современности имеет у Флобера весьма романтические истоки и форму выражения, но проникнуто страстной решимостью. У Мейера гораздо больше бледной меланхолии либерального буржуа, который смотрит на развитие своего класса в процессе растущего капитализма с непониманием и осуждением и в то же время робко восхищается силой, которая здесь проявляется.
Образы исторических героев у Мейера очень интересны тем, что они показывают, как происходило превращение былых демократических тенденций в компромиссный либерализм даже у честных и высокоодаренных писателей. Мейер восторгается людьми и философией Ренессанса; но в "крепкое вино" своих восторгов он всегда подливает изрядное количество либеральной водицы. Мы говорили уже, что признание "власти как таковой" смешивается в его письмах с перенапряженными морально-психологическими сомнениями. Та же смесь и в романах, где стремление к возрожденскому миру, лежащему "по ту сторону добра и зла", сопровождается либеральными оговорками и смягчениями. Так. например, в романе "Пескара" говорится:
"Цезарь Борджа попробовал действовать одним лишь злом. Но… зло можно употреблять только в маленьких дозах, не то оно погубит".
Или вот сам Пескара, прямо по-бисмарковски, говорит о Мак-киавелли:
"Есть политические фразы, которые полны значения для умной головы и спокойной руки. Но они становятся недостойными и гибельными, если их произнесут дерзкие уста или напишет преступное перо".
Либеральный культ Бисмарка как героя здесь в полном расцвете. "Посланцу судьбы" разрешено, действовать "по ту сторону добра и зла", — но горе, если народ захочет последовать этой максиме!