И еще он писал о судьбе солдата в другом отрывке, названном «Как умирают русские солдаты». И всюду были бьющие в глаза подробности, делающие фигуры людей живыми, и разнообразные качества рядовых — среди этих качеств не на последнем месте бесстрашие, — и горькие сожаления об участи солдат. «Отрадно видеть человека, смело смотрящего в глаза смерти; а здесь сотни людей всякий час, всякую минуту готовы не только принять ее без страха, но — что важнее — без хвастовства, без желания отуманиться, спокойно и просто идут ей навстречу. (Хороша жизнь солдата!)»
Из всех этих отрывков, записей в дневнике и новых страниц в течение последующих восемнадцати месяцев сложился «солдатский» рассказ «Рубка леса. Рассказ юнкера». И за рукопись «Беглеца» он брался вновь и вновь, хотя предстояло еще написать груду, из которой через десять лет после начала работы выкристаллизуется небольшая повесть «Казаки», рассматривавшаяся Толстым как первая часть, за которой, однако, не последовало второй.
Итак, он уезжал с толпившимися в воображении замыслами, фигурами солдат, офицеров, казаков… Все это предстояло писать и переписывать, обо всем думать и передумывать, но багаж был большой.
За несколько дней до отъезда он до рассвета писал последнюю главу «Отрочества». Но в десять утра и затем после обеда вновь сел писать. Одновременно он поправлял переписанное с его черновиков офицером Янушкевичем. Пришли Янович и прапорщик Жукевич, а с ними залетная птица — Костя Тришатный, как всегда полный энергии, веселый, неуемный.
— Поразительная вещь, — изумился Янович, глазами показывая на Толстого. — Все годы, что он на Кавказе, он пишет. Пошли его на костер — он, перед тем как отправиться, сядет доканчивать главу. Вот уж подвижничество!
— Счастливый человек! — с легким вздохом сказал Тришатный.
Лев Николаевич не считал себя счастливым. Но он знал одно: когда не пишет, он испытывает беспокойство, тоску, неудовлетворенность жизнью и собой. Нет, он не мог не писать. Это был воздух, которым он дышал. Едва ушли офицеры, он вновь взялся за перо.
На следующий день пошел в батарею прощаться с офицерами. О, теперь все казались ему много лучше, чем он думал о них ранее. Он вдруг ощутил известную привязанность к тем самым офицерам, обществом которых до этого тяготился. Да, сейчас он ясней, нежели прежде, увидел в них не только дурное, но и хорошее. Они такие же, как и все люди, а в людях хорошее и плохое перемешивается. Среди офицеров есть и просто хорошие, а он подчас относился к ним слишком строго. А ведь он любит людей.
Он решил ехать в Ясную Поляну и уже оттуда — в Дунайскую армию. Из дому писали о хозяйственных делах, о Мите. Ничего хорошего известия о Митеньке не приносили. Что же тут может быть хорошего: взял девку Машу из публичного дома, да еще, говорят, рябую, и живет с ней как с женой. Что творится на свете? Один граф Толстой — с цыганкой, другой — с публичной девкой. Это ужас какой-то! И все почему-то Маши. Хороши Маши, лучше не сыскать!
После того как он побывал в батарее, к нему пришли Янович, Алексеев, Жукевич, Янушкевич и другие. Алексеев одолжил ему на дорогу. Пили, шумно разговаривали. Выйдя из хаты, Толстой долго и с щемящей грустью смотрел на окрестную равнину, где прожил два года и семь с половиной месяцев.
Настал день отъезда. Это было девятнадцатое января. Он встал рано, взялся за главу «Дружба», название которой вскоре переправил на «Начало дружбы». Вспомнил, что на середину дня заказал молебен. На молебне присутствовали офицеры. Лев Николаевич раскаялся в этом своем поступке. Зачем молебен? Не из тщеславия ли он все это устроил? Однако его товарищи расчувствовались. Особенно Алексеев. На глазах у Алексеева стояли слезы. Он долго держал руку Толстого в своей и сжимал…
И вот Толстой простился с Епифаном Сехиным, с казаками и казачками, с офицерами, и лошади тронулись. С Толстым ехали Ванюша и Алешка. Сехину Толстой напоследок подарил халат — отличный халат. С кистями…
Он еще не потерял надежду получить Георгиевский крест и двинулся в Старый Юрт. По дороге перечитывал «Отрочество»… В Старом Юрте он предполагал что-нибудь узнать у лагерных начальников. Но узнал лишь одно: никаких указаний о награждении крестом от бригадного начальства не поступало. Ну что ж… Он огорчился — ненадолго. Встретил Сулимовского, разговорились. Впервые Сулимовский был так откровенен, рассказывал о себе, о семье, от волнения то и дело двигал локтем. Все дурное в их отношениях забылось, и они простились как товарищи.
Лошади понесли бойко. На третий день пути, в районе станции Белогородцевская, в девяноста верстах от Новочеркасска, попали в метель и плутали всю ночь. А метель продолжалась еще двое суток, и они с Ванюшей и Алешкой выжидали на станции. Лев Николаевич решил, что непременно напишет рассказ «Метель».
И вот он вновь ехал, и это была уже Россия, и он записал в дневнике: «Ничто так не порадовало меня и не напомнило мне Россию дорогой, как обозная лошадь, которая, сложив уши, несмотря на раскаты саней, галопом старалась обогнать мои сани».