Под влиянием философских идей Востока и, несомненно, Ирана, Плутарх[333] затронул проблему даймониев в своих сочинениях «Об Исиде и Осирисе» и «De defectu oraculorum»: не вступая в спор с Ксенократом, он представил даймониев как промежуточных духов, способных превратиться в настоящие божества или же, наоборот, принять человеческий облик. Кроме того, он разделил их на добрых и злых и, давая им характеристику, обрушился на злокозненных даймониев за то, что они подбивали на дурные поступки как богов, так и людей, в то время как добрые духи призывали и тех и других к благородным деяниям. Все это напоминает гностицизм: раз есть Добро, где-то неподалеку должны находиться злые духи. Тут уж свое слово должна сказать христианская апологетика[334]: само существование злых даймониев освобождает богов от ответственности за их дурные действия. В этом умозаключении мало что остается от мировоззрения греков, ибо не может быть «свободы», если люди и боги подчиняются сверхъестественным силам. Мы уже почти подошли к постановке вопроса о дьяволе. Как только даймониев разделили на хороших и плохих, появилась необходимость делать выбор между ангелами и демонами.
Нам бы пришлось изрядно потрудиться, чтобы попытаться найти в работах греческих философов прообраз единого Зла, так же как, впрочем, и понятие единого божественного Добра. Было бы настоящим абсурдом рассматривать греческую философию как чисто интеллектуальное построение, чуждое повседневной жизни греков и их верованиям. Убедительное тому доказательство привел Кожев[335]: венцом учения Аристотеля, сформировавшегося под влиянием Платона, стали в эллинскую эпоху философские размышления стоиков[336], утверждавших, что высшее божественное начало, с которым можно отождествить космос, находится в состоянии вечного становления, а мир, где проявляется божественная сущность, пребывает в круговом и циклическом движении. Таким образом, все возвращается на круги своя, и нет «победителей» в споре идей, то есть греческая философия отвергает понятие истории в современной трактовке по Гегелю. Она также не приемлет идею апокалипсиса, выдвинутую во времена позднего иудаизма. Всякое движение — иллюзия, как выскажется по поводу этого парадокса Зенон[337]. В эллинскую эпоху греческая философия своим утверждением о том, что все течет и меняется, как бы замыкает круг, начертанный Гераклитом, первым выдвинувшим идею вечного возобновления природы. Человеческая мысль не опережает космос в своем движении вперед.
При таком раскладе, как подчеркивает Кожев[338], не может идти речи ни о понятии абсолютного Добра, ни абсолютного Зла. И, как следствие, нет ни бога Добра, ни бога Зла. Во времена позднего стоицизма, который проповедовали эллинские мыслители и риторики, как, например, Аполлоний Тианский, эта тема была подхвачена последователями гностицизма, считавшими Демиурга[339] создателем мира вне Добра и Зла, а богов христиан и иудеев, как Всевышний и дьявол, божествами второго порядка.
Если все было бы так просто, то «греческий философ» — этот термин имеет самый широкий смысл на страницах этой книги, ибо между таким мыслителем, как, например, Гераклит, и каким-нибудь неизвестным нам киником имеется огромное различие — отказался бы от эллинской практики и никогда не поддался бы чувству тревоги, которое охватывает всякое разумное существо при мысли о бренности бытия и незащищенности перед силами природы. Греческая религиозная практика оказалась, однако, способной превзойти и, более того, выйти за пределы государственной религии не только в суевериях: пример тому — мистерии. Все говорит за то, что не здесь следует искать ответ на вопрос, как греки общались с чудовищами, порожденными страхами, порожденными мыслями о бренности бытия.
Возможно, эллины пытались найти успокоение, принося человеческие жертвы даже в самые поздние времена. Одно только предположение о подобных жертвоприношениях в Греции может показаться абсурдным; и тем не менее об этом написал сам Плутарх. Происходя из старинного состоятельного рода, он руководил в родном городе Херонее церемонией «изгнания голода», состоявшей в избиении раба прутьями из ветвей особого дерева