История двух влюбленных вызвала у публики бурю эмоций. Книга представляет собой роман в письмах, главные герои узнаваемы, читателю легко идентифицировать себя с ними. При чтении вслух эффект был колоссальный: очевидцы рассказывали, как слушатели всхлипывали и сморкались, причем не только женщины, но и мужчины, — подобная реакция в то время допускалась и в узком кругу, и даже в салоне. Один из слушателей признавался, что он не плакал над смертью Юлии, а «стенал, выл, как дикий зверь». 30 сентября 1769 года 19-летний Юхан Габриель Уксеншерна20 записал в своем дневнике, что он рыдал над страницами о смерти Юлии2. Столь же сильную реакцию вызывали романы Сэмюэла Ричардсона. Когда одной из читательниц, наконец, попала в руки долгожданная пятая часть «Клариссы» (которая, как и «Юлия», печаталась в журнале и выходила в свет постепенно), она уже едва могла справляться со своими эмоциями. Вот как эта дама описывает свои чувства:
«Несколько раз я, словно боясь открыть журнал, откладывала его в сторону, снова брала в руки, ходила взад-вперед по комнате, принималась плакать, вытирала слезы, снова бралась за роман, но, прочитав несколько строк, с криком отбрасывала его в сторону... Нет, не могу! Не могу! Я падала ничком на кровать... снова читала... и снова та же реакция... мне трудно дышать, из горла рвется странный клокочущий звук... Чувства возбуждены, я не могу спать, плачу даже во сне... сегодня разрыдалась за завтраком... и вот только что опять. Господи, что же это со мной?!»3
В XVIII веке чтение книг не было просто приятным времяпрепровождением, люди читали книги со «страстью, с горячечным бредом, конвульсиями и рыданиями»4. При таком накале эмоций происходило практически полное слияние с персонажем, вымысел и реальность сливались, читателю казалось, будто он переживает все, о чем рассказывается в книге. Действие романа становится, таким образом, интерактивным. Превращается для читателя в объект имитации, а также определяет критерии восприятия и оценки самого себя. Действительность начинает напоминать прочитанное и даже строится по тому же сценарию. Влюбленные поливают страницы писем слезами, приятели с рыданиями падают друг другу на грудь, театральная публика утирает глаза платком, а в салонах и литературных кружках воздух кажется наэлектризованным от сострадания к литературным персонажам.
Сильные проявления эмоций, свойственные аристократии и интеллектуальной элите в XVIII веке, позднее были заклеймены как чисто внешний «культ чувства». Но откуда такая уверенность? А если люди чувствовали именно то, что демонстрировали? В таком случае на примере феномена слез можно сделать интересные выводы о возникновении и копировании чувств, признанных обществом. В целом истинными признаются только те чувства, которые соотносятся со строго определенным психологическим репертуаром. Каждая культура — время, нормы, социальная среда — порождает собственные чувства, и это одинаково справедливо по отношению к ранимости XVIII века, жесткому самоконтролю XIX века и современному культу страстей. Каждая эпоха диктует свой чувственный код и считает его «естественным».
Такой подход является провокационным. Напрашивается вопрос: чувствую ли я то, что действительно чувствую, или то, что меня научили чувствовать?
В XVIII веке чувствующий субъект выходит на авансцену общественной жизни. Чувства в буквальном смысле слова становятся видимыми. Они превращаются в инструмент социальной коммуникации. Каждое проявление чувств значимо и определенным образом характеризует человека. Тень, омрачившая чело, слеза или обморок в нужный момент позволяют отличить нежную душу от грубой, возвышенную от приземленной, ОНИ также демонстрируют, что человек не только сам остро переживает происходящее, но и наделен даром эмпатии. Тогда же становится популярным один из основных тезисов в истории меланхолии: Тоту кто принимает окружающий мир всерьез, должен не бояться страданий. Удовольствие и радости жизни — удел примитивных душ. А чувствующий субъект — это субъект с тонкой душевной организацией. При таком толковании чувство и способность к восприятию как бы сплетались воедино. «Я часто плакал без причины, — пишет Руссо в своей “Исповеди”, — пугался малейшего шелеста листьев, шороха, производимого птицей, томился от внезапных перемен в расположении духа среди спокойной и приятной жизни; все это указывало на скуку, порожденную благополучием, которая, так сказать, заставляет чувствительность сумасбродствовать»5.