Молодежь устремлялась потоком. И не сказать, чтобы страстно — равнодушной массой, как воды Миссисипи. Швыряли на столы тетрадки и насвистывали сквозь зубы. Понимай так, что они неколебимы и стойки. Только в чем они столь уж неколебимы?.. Я в ту пору вечерами почитывал прозу Леопарди, очень талантливый был человек, блестящий ум, и мне иногда думалось: а что сказал бы на это Леопарди? Да ничего не сказал бы. Тогда чего уж мне говорить?
Должно быть, эта молодежь — коммунистических убеждений, предполагал я. Ничуть не бывало. Потому что доводилось слышать и такие высказывания:
— Воображаете, будто меня интересует коллективное сообщество?
— А вы думаете, мне оно нужно?
— Ха-ха! — прозвучало рядом. Значит, и там, в углу, сыскался кто-то, кого коллективное сообщество не волновало. Только в чем же тогда они столь уж неколебимы?
«В своей юности, бестолковый старик, вот в чем!» — одергивал я себя и продолжал работу.
Однако была среди них одна барышня, которая больше других выводила меня из равновесия. Правда, лишь поначалу.
Вдобавок та самая, кому мой прежний учитель поручил следить за моей лабораторной работой.
Вполне порядочная барышня, не придерешься: прилично одета, уши, нос, ноги — все безупречно, но почему-то ужасно скучная. Может, их специально натаскивают на уныние и серость? — думалось мне. На ногах грубые ботинки — конечно же на низком каблуке, волосы зачесаны назад… Все бы это полбеды, прямое следствие научных занятий. Но чтобы у нее не нашлось ни одного доброго слова для человека в летах, который столь одинок и к тому же старательно выполняет свое дело!
— Неплохо, — небрежно бросала она. Максимум, чего от нее дождешься. А я, признаться, рассчитывал на большее. Ребячество, сам понимаю, но хотелось большего.
— Это хорошо, а это не очень, — так она изволила оценивать плоды моих напряженных усилий.
Поначалу я пытался было к ней подкатиться. Обращаясь к ней, говорил, например, что погода сегодня пасмурная. «Да», — отвечала она. «Вроде бы тучи рассеиваются», — замечал я. Она и на это согласно кивала.
«Ну, погоди! — думал я. — Заговоришь ты со мной по-другому». Знаю я силу своего взгляда. Смотришь, смотришь, бывало на этакую безукоризненную барышню до тех пор, покуда она не придет в смущение и не примется сама сообщать мне, какая нынче погода. Все именно так и произошло. Но к этому повороту событий мы еще вернемся.
Я продолжал трудиться со все возрастающим интересом — и это главное. По-моему, интересней химии не сыщешь.
Какую поистине поэтическую радость испытываешь, сделав хоть самое пустяковое открытие в науке, не понять тому, кто сам этого не пережил. Одно наблюдение за преобразованиями веществ чего стоит. Допустим, есть у тебя какой-нибудь голубой газ — я колдовал над ним какое-то время, и вскоре им можно было гвозди забивать, настолько твердым он делался. То есть нечто воздушное превратилось в твердое вещество — ну, разве это не радость? Кстати, я мысленно лелеял мечту о небольшой, идеально обставленной лаборатории, где можно бы производить эксперименты над некоторыми легко вступающими в реакцию веществами. Особенно волновали мое воображение карбамиды, они не только кислотоустойчивы и могут служить изоляторами, но и не хрупки — такие очень нужны современной промышленности, я давно был наслышан об этом.
Пожалуй, и достаточно о химии. Вечера же я посвящал чтению. Теперь и я отдавал предпочтение «книгам возвышенного рода», хотя, конечно, чтение мое не было систематическим, брал то, что настойчиво рекомендовал книготорговец. Однако литература не для меня, не находил я в ней особой радости, о чем красноречиво свидетельствуют мои замечания о прочитанном. Например:
Ли Мастерс: надгробья у него хороши, остальное — нет.
Улисс: мура собачья.
Ромен Роллан: приторная тягомотина.
Верфель — бельгийский автор — сплошь тошнотворная стряпня.
И далее в таком же роде.
Оставим это, в литературе я не смыслю. Кому-то, может, и покажется смешной моя наивность, но все равно признаюсь, что Диккенс, например, доставил мне наибольшую радость, особенно одной своей книгой. И покуда жив, незабываемым останется Рождество, которое я провел с ним. На весь день зарядил дождь, и я с утра до вечера буквально ничем другим не занимался, кроме как ел хлеб всухомятку и читал Диккенса. Чтение затянулось до глубокой ночи, до полного одурения, я пережил тогда восторженный подъем, как во времена далекой юности. Изредка подходил к окну, глядел на унылый дождь… И не переставая курил трубку.
Это впечатление было не чета прочим моим попыткам приобщиться к литературе. Кстати замечу: упивался я приключениями Дэвида Копперфилда.
Пишу обо всем этом не зря, так как своими вышеупомянутыми дилетантскими соображениями я поделился и с ученой барышней из университета. С моей наставницей. Назовем ее мадемуазель Брабан-Жюи, поскольку отношения между нами стали очень хорошими, сверх всяких ожиданий. Произошло это так.