«Кобенцель, — говаривал он, — был душой проектов и дипломатики венского кабинета. Он занимал места посланников при всех первостатейных державах Европы и долгое время находился при дворе императрицы Екатерины Великой. Надменный своей важностью и саном, он не сомневался в том, что достоинство его обращения и привычка к придворному обхождению легко дадут ему взять верх над генералом, воспитанным в стане революционеров; но он вскоре уверился в ошибочности своего суждения». Конференции шли чрезвычайно медленно. Кобенцель, по обычаю, оказался весьма ловким в искусстве откладывать дела в долгий ящик. Однако же французский главнокомандующий решился окончить разом. Последняя конференция проходила в жарких прениях; наконец Бонапарт сделал одно предложение: Кобенцель отказался. Тогда, вскочив со стула в некотором роде исступления, Наполеон вскричал: «А! Вы хотите войны? Хорошо! Война будет». И схватив со стола великолепный фарфоровый кабачок, высоко ценимый Кобенцелем, он треснул его о пол так, что только осколки полетели. «Смотрите, — вскричал он еще, — такая же участь ожидает и вашу империю не дальше как через три месяца; я вам это обещаю!» И он стремительно вышел из залы совещания. Кобенцель окаменел, рассказывал император; но г. Галло, его помощник, человек гораздо более сговорчивый, провожал французского генерала до самой кареты, стараясь его удержать, «он беспрестанно кланялся, — сказывал император, — и делал из себя такую смешную фигуру, что, несмотря на весь мой гнев, я не мог удержаться от внутреннего смеха».
Такой способ вести переговоры, казалось, оправдывал то, что Наполеон говорил про свою к ним неспособность, но, однако же, этот способ имел полный успех, которого и ожидал главнокомандующий. В этом случае грубость могла быть ловкостью и искусством. Надобно же было чем-нибудь кончить все эти проволочки. Наполеон, разбив великолепный кабачок, поступил очень сметливо, и на этот раз его наглость принесла Франции больше пользы, чем учтивая хитрость какого-нибудь старого дипломата. Даже можно сказать, что если он, при теперешнем обстоятельстве, переступил границы всякого приличия и всякой благопристойности, то сделал это для блага своей родины, поспешая с заключением мира.
Но покуда Наполеон, оставаясь в Италии, досадовал на нескончаемую медлительность дипломатических конференций, на бездействие, к которому принуждало его неблагорасположение Директории, и на клевету, чернившую его, существованию Директории стало угрожать большинство роялистов в обоих советах: восемнадцатое фруктидора приближалось.
Итальянская армия, которая под знаменем республики и под командой своего славного начальника одержала столько побед, должна была по необходимости обратить на себя внимание обеих партий, питать надежды одних и опасения других. Наполеон, на которого еще так недавно клеветали обе партии, вдруг сделался предметом их лести. Франсуа Дюкудрэ, один из ораторов, пользовавшихся наибольшим влиянием над приверженцами законной королевской власти, назвал Наполеона героем, говоря, что «он отличился теперь на дипломатическом поприще так же удачно, как успел в восемь месяцев стать наряду со всеми величайшими полководцами».
Но эти вынужденные похвалы не могли заглушить криков ненависти других роялистов. Обри, старинный враг Наполеона, поддерживаемый некоторыми товарищами, громко требовал, чтобы главнокомандующий был отрешен и арестован. Этого было уже довольно, чтобы заставить Наполеона пристать к стороне Директории; но он презирал ее и из всех ее членов уважал одного только человека, которого признавал заслуги и способности: то был Карно; но Карно также не хотел согласиться на конечное ниспровержение роялистов. Со всем тем размышления о прошлом и будущем сделали то, что Наполеон поддержал Барраса, которого презирал, а не Карно, к которому имел уважение.
Была минута, когда он почти решился идти на Париж с двадцатипятитысячным корпусом; и, наверное, исполнил бы это намерение, если б возможность успеха осталась в столице за роялистами. Но более всего побудила его поднять свой грозный меч за Директорию измена ей Пишегрю, все поступки которого обличились по случаю захваченных бумаг известного графа д'Антрег, арестованного в венецианских владениях, отпущенного на слово в Милан, откуда он бежал в Швейцарию и написал жесточайший пасквиль на Бонапарта, обращением которого с собою должен бы был хвалиться.
Негодование главнокомандующего возросло до высочайшей степени, и он вполне выразил его в адресе, посланном от имени итальянской армии. «Разве дорога в Париж, — говорил он от лица своего войскам — труднее дороги в Вену?.. Трепещите! От Адижа до Рейна и до Парижа один только шаг; трепещите! Мера ваших преступлений исполнилась, и воздаяние за них на острие наших штыков».