Я вошла в камеру, и мне показалось, что я вижу сцену из оперы «Пиковая дама»: яркое освещение, хрустальные люстры. Ходят великолепные дамы с царственной осанкой. Я говорю: «Ой, какие вы все здесь нарядные!» Оказалось их там девять человек. Койки стояли тесно. Сокамерницы говорят: «Вот свободная койка, садитесь». Ко мне отнеслись очень бережно, не в первый раз видели в тюрьме помешанную, им уже таких приводили, именно в их камеру, где были старожилы. Спросили, откуда я, из Лефортова? Ну, это они знали. Я стала говорить, говорить. Привезли меня поздно вечером. Спать не могла. Уже в Лефортове последние ночи не спала, так была возбуждена. Одна женщина говорит: «Отбой, надо соблюдать тишину, но если хотите, я буду с вами разговаривать. Я сижу уже четыре года, и мне разрешают спать днём». Я стала её расспрашивать о её деле. От её рассказов осталось впечатление, как от чего-то невероятно увлекательного. Муж её был связан с власовцами. По этому делу сидит масса военных. В конце концов, я заснула.
По утрам по очереди выносили парашу, но меня из очереди исключили. Утром мне показалось, что я вижу всю тюрьму Лубянку: открытые камеры, койки стоят так же тесно, как и у нас, и лежат на них укрытые одеялами люди, я не вижу, мужчины это или женщины, но знаю, что все они — югославы. Я спросила соседку: «Почему вся тюрьма полна югославами? За что они здесь?» «Какие югославы?» Помолчала, потом говорит: «Ну, ничего, ничего». Так странно я вела себя три дня.
Красивая немка Хельга Фидлер разговаривала с другой сокамерницей. Меня резануло от немецкой речи, и вначале я её как-то обходила. А Хельга была ко мне особенно внимательна и предупредительна. Она удивительно умелая, ловкая. Установила в камере замечательный порядок: все продукты делились поровну. Некоторые женщины получали дополнительное питание: винегрет с кусочком селёдки на ужин. Человека три выписывали продукты из ларька. Большинство не получало ничего сверх тюремного пайка. Как самая расторопная, Хельга чувствовала себя хозяйкой камеры, устраивала по возможности уютный и красивый ужин, мы садились за большой стол, и она мне подносила еду: «Битте зеер, фрау». Она понимала мои чувства к ней, немке, и не навязывалась. Вначале я не хотела говорить по-немецки, но она плохо знала русский язык, и постепенно я перешла на немецкий.
Меня перестали вызывать на допросы. Первые дни я много говорила и жадно слушала, каждого просила рассказать его историю. Потом возбуждение прошло, я совсем умолкла и много спала. Режим в камере был ослабленный. Все здесь сидели давно, и надзиратели не стучали в дверь при малейшем нарушении режима.
Наверное, мой случай мог бы заинтересовать психиатра. Утром меня поднимали на оправку, я шла, проделывала, что надо, возвращалась в камеру, садилась на койку, закутывалась в шубу и засыпала. Лежать, конечно, было нельзя, но я спала сидя, а сокамерницы меня загораживали. Потом Хельга сажала меня за стол, я ела, как все, возвращалась на койку и снова спала. Так продолжалось две недели. Я спала по 19 часов в сутки. Ни с кем не разговаривала, ни о чём не думала, отвечала только на самые простые вопросы. А через две недели выздоровела.
Хельга — интеллигентная девушка, гордая, принципиальная. Было интересно слушать её рассказы.
В детстве она, конечно, была в гитлерюгенд. Эта игра ей нравилась. Её ловкость, знания и умения — во многом благодаря этой организации. У немцев не то, что наша показуха: их так готовили, что и на необитаемом острове могли бы выжить. Разводить огонь без спичек — это минимальное из того, что они умели. Отец её, какой-то чиновник, по обязанности состоял, конечно, в нацистской партии. А дядя был противником режима. Родители при ней о политике не говорили, но однажды в 1943 году, когда казалось, что немцы победят в войне, она слышала, как дядя сказал: «Самым большим несчастьем для немецкого народа будет, если мы выиграем войну». Но в целом это была обыкновенная нейтральная семья. Словам дяди она поверила и победы Германии не желала. Вскоре после Сталинграда родители поняли, что война проиграна, ждали прихода Красной армии, только бы скорее всё кончилось.