— Ах, месье! Если бы я умела читать, мне можно было бы позавидовать. Мы семеро женщин, находящихся в услужении у тридцати монахинь в Мурано. Каждая из нас приезжает в свой день недели в Венецию, мой день — среда. Таким образом, сегодня в восемь я смогу вернуться и принести вам ответ на письмо, которое вы, если хотите, можете сейчас написать. Так что, можете себе представить, самое важное поручение, которое нам дают, — письма, — мы не смогли бы выполнить, если бы не были в состоянии прочесть адреса тех, кто нам поручает. Монахини хотят быть уверены, и они в этом правы, что мы не передадим Петру письмо, предназначенное Павлу. Наши матушки всегда опасаются, что мы совершим такую глупость. Вы увидите меня сегодня точно в восемь, но прикажите, чтобы вас разбудили, если вы заснете, потому что для нас время ценится на вес золота. Имея дело со мной, не опасайтесь с моей стороны нескромности. Если я не буду молчать, я потеряю свой хлеб, и что я буду делать, при том, что я вдова, и у меня сын восьми лет и три красивые дочери, из которых старшей шестнадцать, а младшей — тринадцать? Вы можете их увидеть, когда будете в Мурано. Я живу на первом этаже, в десяти шагах от моста, ближайшего к церкви, со стороны сада, в аллее, вход в которую находится в четырех пролетах снаружи, и я всегда дома, либо в башне, либо в приемной монастыря, либо с поручениями, которые никогда не прекращаются. Мадемуазель, которую я не знаю по имени, потому что она только восемь дней, как у нас, и которую, воистину, да хранит господь во здравии, и которая совершенная красавица, дала мне это письмо, но очень аккуратно… Ох! Она очень умна, потому что три монахини, присутствовавшие там, ничего не заметили. Она дала мне его вместе с карточкой, которую я также вам оставляю. Она доверила мне секрет. Бедное дитя! Я прошу вас написать ей, что она может быть во мне уверена и смело отвечайте ей через меня, но не через других, хотя я их всех считаю порядочными, потому что боже меня сохрани думать о ком-нибудь плохо; но, видите, они все невежественные и наверняка болтают, по меньшей мере, со своим духовным отцом. Что касается меня, благодаренье богу, я знаю, что я обязана ему отчитываться только в своих грехах, а носить письмо от христианина к христианке — это не грех; к тому же, мой исповедник — старый монах, который, полагаю, прости меня боже, глух, потому что никогда мне не отвечает; но если это так, то это его дело и я не должна в это вмешиваться.
Таким образом эта женщина, которую я не имел намерения допрашивать, избавила меня от этой необходимости, сказав мне все, что я мог бы пожелать узнать, с единственным намерением убедить меня пользоваться только ее услугами в этой интриге. Из этой красноречивой болтовни, которую трудно забыть, можно было сделать вывод, что она достойна доверия.
Я ответил моей дорогой затворнице, стараясь вместить ответ не более чем в четыре-пять строк, как она мне и сказала, но у меня не хватило времени, чтобы написать короткое письмо; оно получилось на четырех страницах и вместило, может быть меньше того, что она мне сказала на одной. Я написал, что ее письмо спасло мне жизнь, потому что я не знал, ни где она, ни жива ли она или мертва. Я спрашивал у нее, могу ли я надеяться не то, чтобы с ней говорить, но хотя бы ее увидеть. Я сказал ей, что передал письмоноше цехин, который она должна найти в конверте письма, и я пошлю ей столько денег, сколько она хочет, если она полагает, что они ей будут необходимы или полезны. Я просил ее писать мне каждую среду, и не опасаясь писать слишком длинно, а давая мне отчет во всех своих делах и мыслях, как нам разорвать все цепи и разрушить все препятствия к нашему воссоединению, потому что я обязан ей всем, что у меня есть, так же как она, как она мне говорила, обязана всем мне. Я дал ей понять, что она должна использовать весь свой ум, чтобы понравиться не только всем монахиням, но и послушницам и пансионеркам, не оказывая им, однако, никакого доверия и не выказывая недовольства, что помещена туда. Она должна пользоваться малейшей возможностью мне писать, несмотря на запрет настоятельницы, но я также объяснил ей, что она должна опасаться быть застигнутой в момент письма, потому что, несомненно, досматривают ее комнату, ее комод и даже ее карманы, стремясь найти принадлежности для письма. Поэтому я просил ее сжигать мои письма. Я говорил ей использовать всю силу своего ума при необходимости исповедоваться, будучи уверен, что она должна хорошо понимать то, что я хочу ей сказать. Я закончил, заклиная ее сообщать мне обо всех своих горестях, заверив, что ее страдания волнуют меня еще больше, нежели ее радости.