В точном смысле, научно, этого и нельзя отвергнуть: где Бог и где человек, где кончилось божеское и началось человеческое, или наоборот? Невозможность здесь разграничения Библия указывает в первых же строках, рассказывая о сотворении человека: «и вдунул Бог (в форму из земли) душу бессмертную, душу разумную». Впервые это слово так ясно, просто и кратко высказано в Библии: а ведь можно упасть на землю, и в слезах целовать это слово, одну эту строку, с благодарностью к написавшему, которой и предела нет. «Весь ты, человек, из земли; глина, песок, известь, фосфор, — вот твой жалкий состав, как у камней, у травы, у соленых морских волн. Но не трепещи, не склоняй голову: во все это Бог вдунул разум, сердце, душу. И вот ты весь, — и Бог, и камень. Настоящего, настоящего Бога в тебе есть частица, — не идола, не истукана, не чего-нибудь, не фантазии и мифа: а настоящего Бога, Единого, Вечного, все создавшего — в тебе бьется пульс, дыхание, что-то, вот это небесное веяние, небесное опахивание, о котором ты говоришь, что не знаешь, откуда оно. Будь смиренен, ибо ты земля; но будь и высок, ибо ты — Бог, частица Бога, Божий дух в Тебе».
Поразительно. Хочется плакать. Испуган, благодаришь.
Нельзя не заметить, что Толстой посмеялся над этим рассказом Библии: сказав, что «сочинено» и «по-детски», что «неправдоподобно» и, значит, не было. Ну, что же: зато, «дважды два четыре» — есть. Но почему-то на этом «есть» никогда не возникало религии, ни разу человеку не захотелось помолиться на «дважды два». Толстой в этом случае, да и вообще-то если его всего придвинуть к Библии, окажется удивленно не «священным». Точно царь Халдеи, — «звон» о Боге слышавший, но Бога никогда не видевший и вообще бродящий где-то за краями, вдали, на горизонте подлинно священных мест.
Чтение Библии поднимает, облагораживает; и сообщает душе читающего тот же священный оттенок, т.е. настроенность в высшей степени серьезную, до торжественности и трагизма, каким само обладает. В сравнении со всякими другими книгами, это — как чистая вода горного ключа после спитого чая, водки и бутербродов; это — как поле и полевые цветы, хижина араба и его песня о звездах после душного ресторана с «малыми»; всегда это для души — освежение и воскресение.
1909-1911 гг.
О «Песне песней»
«Да не прейдет и йота в ней», хочется сказать о «Песне песней»: — «Не трогайте и черты в ней. Все вышло так в ней, и вышло единственный только раз в истории, что, как вы перемените хотя одну в ней черту, — нечто умрет в ней и повредится вся она; заменить же эту черту чем-нибудь ни вы и никто не сумеет. Итак, оставьте все эти звуки, тон их, сохраните даже то, чего вы за древностью не понимаете или что по незнанию обстановки быта крайне темно: эти непонятные места пройдут немыми для вас, но зато остальное сохранит ту свежесть живых и чистых вод, которые вот уже сколько тысяч лет назад вышли из-под кедров Ливана, и поят народы с тех пор, и все пьют эти воды и свежеют от них».
Ароматичность их не улетучивается... какая-то вечная... «Песнь песней» так и начинается с ароматичности — и никакое другое слово не повторяется в ней так часто, в стольких изгибах, оттенках, разнообразии, как это слово, название, ощущение... Если бы возможно было произведения человеческого гения или воображения распределить по категориям пяти чувств, сообразно тому, которое из них было господствующим, творящим в данной поэме или рассказе, то «Песню песней» без всякого колебания все отнесли бы к редкой, исключительной, немногочисленной группе произведений обонятельных ли, ароматичных ли, — как угодно. Сюжета она почти не имеет, рассказ в ней тускл или неясен; и никто не задается вопросом, о чем, собственно, здесь говорится, где «подлежащее» этой фабулы и где ее «сказуемое». Вся поэма как-то дремотна... Точно она прошептана в дремоте, когда еще душа и все чувства не пробудились или когда они не заснули; но, во всяком случае, — когда они ушли от действительности, от дня и отчетливости дневных очертаний. Рисунок ее также неясен, и вообще это далеко не зрительная и не красочная поэма... Ее музыка... Да, она есть; но она вся происходит от этих сгибов и перегибов, теней и полутеней чего-то сладкого, и именно сладко-ароматистого, что льется в поэме или, точнее, отделяется от поэмы и волнует нас темным безглазым волнением. Это самая ароматичная и тайная поэма во всемирной литературе.