Джон замолчал, облизал губы, потянул носом. В лачуге пахло сырым, недосушенным бельем, гнилыми отбросами. Ветер доносил кислую вонь с городской помойной ямы. Но слушатели думали о поджаренном куске мяса и обоняли лишь аромат своей мечты.
— Вот какие были времена! Часто ли мы едим теперь баранину?.. Но аристократы снова спохватились и позаботились, чтобы народ поменьше ел. Однако и этого им показалось мало. Они, поглядев на кафтаны наших предков, порешили, что уж очень рабочие щеголеваты. Поэтому издали они закон, по которому ни один ремесленник или рабочий не смел купить себе сюртука, панталон или жилетки из сукна, которое стоит дороже двадцати четырех шиллингов за ярд… Тогда нужны были законы, а теперь и законов не нужно. Мы голы и оборванны так, что рад бы сукну по шиллингу, да и того не купишь. Так шли дела. Аристократы богатели, а мы беднели и тощали. Мало нашим аристократам было того, что мы потеряли человеческий облик, — захотелось весь мир поджать под себя. Полезли они в американские колонии. Но храбрые американцы задали им встрепку. Они восстали, началась битва, и тамошние патриоты победили. Эх, не то, что мы здесь, не то, что отцы наши и деды. Потом, говорят, началась французская революция. Тут жадные богачи бог знает как перепугались, задрожали, как зайцы. Они объявили французскому народу войну, чтобы помешать ему избрать хорошее правительство. Эта гнусная война тянулась двадцать лет. Сколько людей полегло — но счесть! Теперь у французов — король, и народу плохо, как было до революции. А народ английский обременен военным долгом в восемьсот миллионов фунтов и налогами, которым нет равных в свете. Это я знаю наверно, точно знаю.
Нередко старик ораторствовал перед спящими. Усталость слушателей побеждала его увлекательное красноречие.
Прошла весна. Началось влажное розовое английское лето. Многое переменилось в Бирмингеме. Местные власти все враждебнее относились к собиравшимся на Буль-Ринге. Народ становился опасно активен. Несколько раз воспрещались ночные шествия с факелами. Чайный торговец Мур и хозяин мастерской ножевых товаров охладели к движению рабочих.
Джон пошел к доктору Тейлору, которого считал вторым, после О’Коннора, своим учителем. Тейлор, только что приехавший из Глазго, где редактировал газету, был в момент прихода Джона занят выгрузкой из квадратного баула кипы бумаг, воззваний и листовок. Он встретил незнакомого старика веселым приветствием и подал ему стул. Присев на кончик деревянного сидения, Джон пытливо и заранее дружелюбно рассматривал молодого человека. В просторном матросском костюме, в который — причуды ради — рядился Тейлор, он был очень красив. Черные густые волосы, разделенные на пробор, женственными локонами вились вдоль крепкой шеи и падали на синий откидной воротник. Черные яркие глаза задорно щурились.
Джону не понравилась прическа Тейлора.
«Леди», — морщился старый рабочий.
Джон вспомнил Тейлора на трибуне, и гнев его спал. Тейлор был превосходным оратором, и Джон отдавал ему предпочтение перед всеми, часто наезжавшими в Бирмингем чартистскими лидерами.
Тейлор не был многоречив на трибуне. Он никогда не говорил более двадцати минут подряд и устойчиво придерживался греческой поговорки о том, что во время долгой речи слушатели успевают позабыть ее начало, а позабыв начало, не понимают конца. Негромкий голос Тейлора был очень чист. Тейлор знал, что ораторское искусство не менее ревниво и сложно, чем всякое другое, и основательно работал над дикцией и мимикой. По утрам после холодной ванны он подолгу упражнялся в ясном произношении слов. Неправильно составленная фраза раздражала его, как перевранный музыкальный аккорд. Когда Тейлор говорил, слова его лились непрерывной струей, без тягостных пауз, повторений, без унылого барахтания и видимых плутаний. В противоположность О’Коннору он никогда не оглушал сразу эффектной фразой и не хвастался неподкупностью. Он обычно вообще не упоминал о себе, и из его речей едва ли можно было узнать о существовании доктора Тейлора.
По привычке кусая усы, Джон заговорил о предполагаемом в Буль-Ринге собрании.
Потом старик признался в своих дурных предчувствиях.
В город с утра прибывали войска. Фабрики были оцеплены. Фабриканты пытались подействовать на рабочих угрозами и подкупом. Джон боялся кровопролития.
— Неладно, неладно! — приговаривал он.
Тейлор захлопнул наконец баул и отодвинул его ногой к стене.
— Возможно, что ты беспокоишься напрасно. В Англии, как отрыжка старого, все еще тлеет понятие о конституционном праве англичан собираться для обсуждения своих нужд. Правда, в Бирмингеме немало чартистов-ренегатов, а это самые неукротимые наши враги.
— Да, самые лютые подстрекатели к бойне — здешние лавочники Герк, Денке, Леджет, А было время — они несли наши знамена.
— И кричали, — засмеялся Тейлор, — «Дайте рабочим денег, чтобы мы могли поднять цены и грабить их в наших лавках!..» Значит, выходим на улицу и остаемся неумолимыми! Всеобщее голосование — или смерть.
— Или смерть, — повторил Джон. — Пусть капитан Свинг поддержит наши требования.