На присылаемые ему Дмитрием Патрикеевичем сорок рублей Ян снял жильё у встреченного им у бубличной Хыча, забулдыги-художника, работавшего затейником в институте и оформлявшего календари на викчевой кафедре, а недавно канувшего — хыч! — сторожем в московский метрополитен. Сталинская четырёхэтажка стояла в том же широком дворе, напротив общежития. Мимо вросшего в землю окна пестрил хилый студенческий ручеёк, разбухавший на рассвете и закате. Яну пару раз померещились черенковские косички. Он ходил только на французский, где не было риска встретить неудавшуюся невесту. В соседней комнате раздолбанной коммуналки трясся зиловский холодильник, а над ним кощей, а в третьей, выморочной, бывшей художественной мастерской, пищали крысы из огромного проёма в полу, проделанного Хычом, чтоб не было соблазна в неё подселиться. Над умывальником с одним холодным краном (газовую колонку в коммуналку не поставили) висел самодельный хычов календарь с белогорячечным зайцем, а на пиите стояли чугунные утюги. Ян часами сидел под хычовой копией босхового триптиха с Адом и Раш и вслушивался в звуки. «Думаешь населить себе царство?» — забилась в нём знакомая юная война грудного голоса девицы с косичками. «Это сейчас я голос, когда пооббивалась в твоих глубинах, замозолилась в ударный сбиток, в культю прежней, утончённой волны, что попала в тебя прозрачным взглядом с нежными щупиками, вездесущими прикосновениями. Да увлёклась безоглядным романом с проглоченной улыбкой и не заметила, как закупорил ты мне выход, вот я и луплюсь, пытаюсь выбраться, выдавливаю тебя наружу тёплыми комками. Они и так полупереваренные, а снаружи их твоё одиночество мраком доест. Не победить тебе его желудочную силу, не ты его, а оно тебя освоит!»
Этот гул ошеломил Яна изнутри и расслабил. Поэтому один из безнадзорных комков обрёл нежную спину и смог разогнуться в силуэт юницы Черенковой, она мотнула головой и так зыркнула звёздными глазками, что астероидом вышибла из янова янтарного панциря незыблемый бок. Оттуда полетела вереница арабесок, потерявшаяся населять тьму, мельчась и заполняя атомами и звёздами мир. Юница продолжала щербить в Яне чувствительные выемки, облупляя в царском панцире обычную человечью мякоть, незащищённую и от её внутреннего лазутчика, культяпо-совестливого ветерана с бабьим голосом:
«Ты вот считаешь, ты царь, а я так — слизь твоя слёзная! Мазок на взгляде, объемлющем вечную мысль. Да слеза — вещество едкое. Оросит холодную вечность — в ней мигом заязвятся зародыши! Те, что пожиже и побледнее — возгонятся в молочный пар, образующий пространство, которое жадно заглотят те, что поязвительнее. Постепенно доязвят и расщепят в переваривающее время. Или снаружи этим временем переварят, выделив и развесив его липкой паутиной. На паутине радужным кругляшком оседает не только выпаренное пространство, но в удачно сплетённую сеточку вляпается и летучий ангельский зрачок, куда можно впрыснуть слезинку! Физиологическую секрецию душевной горечи. Живо превратит она любую холоднокровную ангелятину в парную. Слегка подсоленную от скорой порчи. Что уж говорить о тебе! Мои взгляды стекают по тебе желудочным соком, несъедобное царское достоинство отскакивает скорлупой, а съедобное — сделай горсть, сразу наполнится с покатых предплечий тем, что я в тебе вижу. Глотни, пока ладонь цела! Не страшно, что переваривающее время свинцом въестся в потроха! Утянет их в свою проталину в пространстве — прозрачном кристалле зыбких зародышевых связей, слишком слабых, чтобы от ничтожной ранки, собственного случайного сгустка не прослезиться временным потоком — и закривит червяками зародившиеся позвоночники — любые вещи с такой пропиткой крепятся в мире, как снежные бабы. Твоей же ангельской составляющей это не грозит — так и будешь выситься над нами. Тогда и докажешь, что ты — царь янтарный, а я — твоя подданная!»