— Все п-правильно: три месяца в роте нет политрука. Тут и моя вина. Да только где взять его? Нету. Действительно нету. — Забелин помолчал, посмотрел на Веригина, на Агаркова, улыбнулся: — Я п-политруков не рожаю! Своих-то подходящих людей нет у вас?
Капитан Веригин замялся, сказал:
— Как же… Самсонов, Коблов, Лихарев…
Михаил Агарков, словно поняв, что предложили хороший выход, сказал твердо: — Лихарева нельзя.
— Смотри сам, ответственность придется делить п-пополам, — сказал Забелин. — Но почему все-таки нельзя Лихарева? Отважный боец, хороший бронебойщик…
— Нельзя, — повторил Михаил с досадой. — Из него сутками слова не вытянешь, глядит бирюком. Хорошо, есть на ком злобу вымещать. В бою хорош, ничего не скажешь. А затихнет — не подходи к нему. Похвалить — и то пасись.
— Слово-то какое — пасись, — заметил капитан Веригин.
— А что — слово? У нас дома это слово всегда обиходилось.
— Н-ну. А если Коблов? — спросил Забелин.
И Михаил сразу согласился:
— Этот подойдет. Тоже не из веселых и не оратор, но мужик ничего.
— Ор-раторов не надо, — уточнил Забелин.
Агарков опять согласился:
— Коблов хорош.
А на другой день Семену Коблову привинтили кубари. По одному на каждую петлицу. Он не отнекивался и не смутился. Только сказал:
— Я, товарищ замполит, по правде говоря, не знаю, что делать. Обязанностей не знаю.
— Об-бязанность одна — воевать, — ответил Забелин и протянул руку: — Поздравляю.
В ответ Коблов твердо пожал несильную ладонь полковника обеими руками.
Сейчас Михаил Агарков поискал в темноте Коблова, но не нашел. Повторил громко:
— Так, значит, последним идет политрук! Всем ясно?
Овчаренко досадливо хмыкнул:
— Ще вчора було ясно, товарищ старший лейтенант!
— Поговори! — Михаил шагнул вперед. — Поговори у меня! Всегда тебе ясно, а делаешь наоборот. Гляди!..
— Та вже будьте спокийны, не хвилюйтесь.
— Шорин, вперед! Да слышите — не теряйте своего переднего.
И уж нет больше ни одной цигарки, ни одного светлячка. Темень и холод. Заметно выделяется оконный проем. Только совсем не похож на окно: большая округлая дыра — снаряды искромсали каменные края.
Передовая вздыхает, шевелится нехотя и трудно. Далекая вспышка мгновенно освещает, выхватывает из темноты чью-то спину, мятую шапку. Михаил успевает определить: передние тронулись. Один нагнулся к самому лазу, ждал переднего. Обернулся, сказал:
— Как у негра…
Другой кхакнул.
— Где наша не пропадала.
И голос Лихарева:
— Поживей, поживей!
Михаил негромко позвал:
— Добрынин.
Рядом ответили:
— Здесь.
Михаил даже усомнился: голос как у Коблова.
— За передним следишь?
— Слежу, товарищ старший лейтенант.
Михаилу хотелось расспросить, что и как было на Тракторном, не приходилось ли бывать возле пятьсот девяносто третьего дома, не видел ли там гражданских?.. Но расспрашивать было не время. Может, и вообще не надо расспрашивать, чтобы не бередить душу. А Костя вдруг спросил:
— Степан Федорович Агарков — не родня?
Михаил притаил дыхание:
— Как?..
— Был у нас на заводе… Формовщик Агарков Степан Федорович. А у него сын, Григорий.
Михаил почувствовал, как зябко сделалось у него в руках, в ногах. Пробежали, вцепились в шею ледяные мурашки. А Костя виновато сказал:
— Однофамильцы, должно…
Михаил наугад протянул руку, поторопил:
— Ну, ну…
Под рукой пусто. Понял, догадался: пора. Сказал, кинул в темноту:
— Кто за мной — приготовиться!
И все отошло, отлетело: дядя Степан, мать и братишка Васька… Осталась кромешная тьма, запах пересохшей, перекаленной глины, шинельного сукна и кирзы. Никак не может понять, почему пахнет печью. Откуда печь? По левую руку тянутся две трубы, одна за другой. Они обмазаны, одеты глиной. Как же он забыл? По таким вот тоннелям он лазал. Конечно, тогда мальчишкой был, тоннели казались просторными. А теперь — враспор, голову не поднимешь.
Михаил толкает, двигает перед собой тяжелый вещмешок, кладет ладони на землю, тянется вперед. Пытается помогать себе коленями. Крупное тело Михаила напрягается, торопится… От великих усилий голова наливается железной тяжестью.
Главное — как там Анисимов… Чтобы не напороться.
Плечи — от стенки до стенки. Одно знай — подтягивайся на руках. Временами кажется — лишь корчится, силится. А вперед — ни на шаг. Иногда слышит приглушенные голоса. Но слов разобрать нельзя — глохнут.
Иной раз вещмешок на что-то натыкается, а потом — свободно. Михаил догадывается: сапоги Добрынина. На душе становится легче. Напрягается, старается уловить, услышать чужое дыхание. Но слышит только свое. Да еще — как скребут сапоги.
Михаилу начинает казаться, что сделалось теснее. И пыльно, душно — в груди болит. Во рту пересохло, нестерпимо хочется потереть глаза. Но для этого надо остановиться. Тогда остановятся задние.
Вещмешок опять наткнулся.
— Добрынин, слышишь? — позвал Михаил.
Костя отозвался тотчас:
— Я.
— Как ты?
И опять спокойный, похожий на кобловский, голос:
— Нормально, товарищ старший лейтенант.
На душе становится легче, как будто свободнее стало дышать. Хотел сказать что-то еще, шутливое и бодрое, но сзади толкнули в подошву…