И заметался, и заспешил царь, спасая жизнь свою. Бросился он лесными дорогами в Бронницы, а оттуда, ре оглядываясь, в Александрову слободу. Но и там не было ему покоя, и там неотступный ужас перед смертью от сабли татарской либо в арканной петле не давал ему ни на малое мгновение сомкнуть глаз. И ускакал он и оттуда, и долго прятался и хоронился с охранной сотнею своею в чащобах и буераках лесных, и жил в шалашах, и молился там, и тосковал, и прибежал наконец в Ярославль. А оттуда немедля послал он под тай, ною великою ближних своих людей в Вологду и Холмогоры, чтобы готовили они корабли, дабы бежать ему, государю всея Руси, с сыновьями его из земли своей вон, за море, куда Бог наставит, а лучше всего в Аглицкую землю, где давно уже были обещаны ему его царственной сестрой, королевою аглицкой, защита и приют. И так тосковал, так метался он, страдалец державный, пока не пришла наконец весть из Москвы, что татары подлинно ушли.
Однако прошло ещё не меньше трёх недель с того дня, когда сгорела подожжённая татарами Москва, прежде чем решился беглый царь вернуться в свой Стольный град к несчастным подданным своим. Но и этих трёх недель не хватило согнанным со всей земли по его, государя великого, указу людям, чтобы вытащить и похоронить в скудельницах все трупы из Москвы-реки и тем освободить течение её. Ещё висел над Москвой невыносимый смрад от валявшихся повсюду непогребённых тел, ещё на тридцать вёрст окрест неё всё было покрыто седым пеплом, и воду из колодцев пить было нельзя, и шатались люди её, обезумев, меж двор, ища погибших своих, и стояли везде стенания, и горький плач, и заунывный вой собак, когда поезд царский остановился на дальних подступах к городу, в селе Братошине.
И долго смотрел великий государь с пригорочка, где был раскинут царский шатёр, на мёртвое пространство перед собою, некогда бывшее шумной, и весёлой, и полной жизнью Москвой. И сжимала печаль его сердце. И вздыхал он, и сокрушался, и взывал к милосердию Божию, видя такое разорение, какого ни он, ни кто другой и представить себе не могли даже в самых страшных своих снах.
И, может быть, именно тут, на этом пригорочке, при виде спалённой дотла Москвы, закралось впервые в державное сердце его сомнение: а того ли хотел Господь Вседержитель от него, возложив на голову его бесталанную царский венец? И туда ли повёл он, царь, народ свой, Богом порученный ему? И если не туда, то куда же надо было его вести?
Почему, почему за что ни возьмётся он, всевластный самодержец российский, всё валится у него из рук, всё рассыпается в прах? И все благие намерения его оборачиваются не тем и не так... И почему ни ласкою, ни грозою устрашающей, ни казнями кровавыми не может он ничего поделать с людьми? Дал он им магдебургское право — они же сами и отвергли его. А дал он им плеть, и дыбу, и страх, и твёрдую руку во всём — оказалось, что и этим их не проймёшь, и по-прежнему не хотят они ни в чём исполнять волю его, и лишь жмутся, и гнутся, и хоронятся по норам своим, и хнычут, и слёзы льют, а дел никаких не делают, сколько их ни стращай. Не хотят они ничего! Не хотят жизнь свою устраивать по-людски, не хотят землю пахать, как должно, не хотят врагов воевать, ни ливонцев, ни татар — разбегаются по лесам да по украинам далёким, на Дон либо к литовским рубежам, а то и того дальше — за Урал... Так что же нужно им? Воли хотят? Жить лишь по разуму своему? А есть ли он у них, этот разум? И зачем она им, воля та вольная? Чтобы на Другой же день вцепиться соседу в глотку? Да и о какой воле может мечтать смертный человек, коли вся жизнь его предопределена?
«Так что же делать теперь, Господи? Научи! — молил царь, пытаясь проникнуть взором сквозь дымную пелену, нависшую над Москвой. — Отречься от царства И уйти в монастырь? Не по силам-де оказалась мне ноша моя, что не на ту-де голову возложил Ты, Всеблагий, Мономахов венец? Или и дальше идти дорогой моей, уповая на милость и промысел Твой и не ропща на несчастную судьбу свою?.. Одна седьмая, говорите? Нет, не седьмая! А если вставить в сей счёт всех сгинувших в Ливонской войне, и погибших от голода и мора, и безвинно убиенных в новгородский поход, и казнённых по воле моей за вины их и в устрашение другим, и сбежавших от гнева моего в леса — како будет оно тогда?.. А хоть бы и седьмая, хоть бы и две седьмых! И две, и три седьмых, и половину народа моего положу, а от своего не отступлюсь! Не перестанет земля Российская родить хлеб, и не перестанут бабы в ней рожать детей. И коли суждено державе моей окрепнуть, и восстать, и победить врагов своих, то и оставшейся половины хватит, чтобы настала в ней наконец иная жизнь... Суждено? А коли нет, коли не суждено? И что тогда?»