После демобилизации Пармаков остался без работы. Бывший фельдфебель полгода слонялся по городу в поисках заработка, тяжело переживая злополучный исход войны и еще тяжелее — нищету в доме. Его многочисленная семья — пятеро ребятишек и двое стариков — голодала. Весной дети собирали на похлебку крапиву и лебеду. Жена его, худенькая маленькая женщина, шесть раз болевшая воспалением легких, мыла, стирала и убирала в чужих домах, откуда приносила немного еды и денег. Дети донашивали толстые шерстяные чулки, которые Пармаков привез из Сербии, надевая их вместо обуви по две-три пары сразу, чтоб было теплее. Сам Пармаков бродил по городу, с величайшим почтением снимая шапку перед всеми более или менее видными и уважаемыми гражданами в надежде получить хоть какую — нибудь службу. Иногда он приносил домой из казармы солдатскую похлебку или хлеб, по воскресеньям водил всю свою семью в церковь, а дома по большим праздникам читал вслух библию. Детей Пармаков воспитывал в строгости и почтении к старшим.
В начале девятнадцатого года ему улыбнулось счастье: благодаря заступничеству одного полковника и ходатайству старого Христакиева Пармаков был назначен полицейским приставом в К.-место, на которое не смел даже рассчитывать. Облачившись в новую внушительную форму и повесив саблю, Пармаков словно возродился — стал ходить по городу с высоко поднятой головой и выпяченной грудью, а в торжественных случаях на ней красовались и два полученных за храбрость ордена.
Когда народняки вышли из правительства, Пармаков пообещал вступить в Земледельческий союз, и председатель городской дружбы уберег его от увольнения. С тех пор он и служил новой, «земледельческой» власти, которую в глубине души презирал, главным образом за ее полную беспомощность, а более всего — за поставленного ею неавторитетного и вечно пьяного околийского начальника. Бывший фельдфебель, привыкший служить под началом строгих командиров и подчиняться военным приказам, считал Хатипова просто шутом. Полиция не смогла провести ни одного более или менее решительного мероприятия против грабежей; в околийском управлении и во вверенном ему участке не было ни порядка, ни дисциплины. Пристав попытался взять своих подчиненных в ежовые рукавицы, но из этого ничего не вышло — у каждого полицейского была своя опора в лице какого — нибудь местного земледельческого деятеля. Пармаков же не имел никакой поддержки. Все это заставляло его страдать.
По вечерам, лежа на узкой скрипучей кровати и глядя на детей, спящих вповалку на полу под чергой, Пармаков с горечью думал: «Гибнет Болгария. Я пристав, а никто меня не чтит и не уважает. Больше того — эти интеллигенты позволяют себе подшучивать над моим достоинством. Как могу я уважать самого себя, если другие не уважают мой чин? Я чищу сапоги каждое утро, держу в полной исправности амуницию, а мой начальник, жалкий пьянчужка, ходит в чем попало, растрепанный, словно новобранец, и нет у него никакой осанки, приличествующей его должности. Люди безо всяких прав и оснований поносят царя и отечество, а я сижу сложа руки… И куда только идешь ты, народ, мать твою… Разве это власть? Неразбериха одна. Эх, Болгария, Болгария!..»
Страдания Пармакова достигли предела, когда Анастасий швырнул к нему во двор бомбу. Бомба разрушила часть забора, выбила стекла в окнах и перепугала детей. Следствие не обнаружило никаких улик против анархиста, но в К. даже собаки знали, кто это сделал. Анастасий свободно разгуливал по городу. Хатипов не обратил на происшествие особого внимания и не посмел арестовать никого из анархистов.
Первый раз в жизни Пармаков почувствовал себя совершенно беспомощным. Он, кавалер двух орденов за храбрость, вынужден склонять голову перед каким-то бездельником и притворяться, что не знает, кто преступник. Он был опозорен, была опозорена и власть, данная ему законом. Забор Пармаков починил сразу, чтобы тот не напоминал ему о случившемся, но новые доски тоже свидетельствовали о его позоре, и, возвращаясь домой, Пармаков старался на них не смотреть.
С этого дня он потерял последнее уважение, которое еще питал к власти земледельцев. Пристав обратил свои надежды к тем, кто боролся против этой власти и благодаря кому получил когда-то свой пост. Служба связала его с молодым Христакиевым, и в его лице Пармаков увидел одного из тех будущих начальников, которым можно служить с честью и доблестью. Между ними возникла атмосфера взаимного понимания и единомыслия. Пармаков со все большим уважением относился к господину судебному следователю, отцу которого он был так обязан, и ко всем врагам земледельческих правителей. «Я приносил присягу его величеству и отечеству, а не им и по чести даже обязан идти против них», — рассуждал он в тяжкие часы, когда в нем начинала бунтовать совесть.