Он вспомнил, что Райна не раз называла его эгоистом. «У таких, как ты, эгоистов нет общественных интересов. Ты даже больший эгоист, чем Манол». — «Но почему я эгоист, если я никому не мешаю жить, ни от кого ничего не требую, только бы меня самого оставили в покое». Но эти оправдания, на первый взгляд вполне логичные, звучали неубедительно и лживо. Он понимал, что его прежние представления и мечты были наивны и что жил он, как слепец. Да и рассчитывал он только на себя, на свое будущее семейство, на усадьбу, а у него не получилось так, как он того желал, и, может быть, никогда не получится. А не из-за проклятых ли лошадей вся беда? Если бы он махнул на них рукой, то не оказался сегодня тут и не мучился бы. «Но в таком случае надо было стать на сторону крестьян, иначе как бы я смирился с тем, что они у меня их отобрали?» — промелькнуло в голове, и эта мысль испугала его и подсказала другие неприятные мысли. Пытаясь продолжить свои рассуждения, он пришел к выводу, что невозможно перестать сожалеть о лошадях, если не встать на сторону крестьян, а встать на их сторону он не мог, потому что у него не было доверия к их руководству. Это руководство, не меньше, чем затянувшийся раздел имущества с Манолом, мешало ему построить усадьбу, оно лишало его доходов и угрожало его благосостоянию. Оно его оскорбляло, потому что покровительствовало анархистам — таким, как Добрев и Анастасий Сиров, которые могли бы его убить, если б он оказался на их пути; покровительствовало коммунистам, таким, как Кондарев. Выходит, он не может быть с крестьянами и их властью, даже если бы того пожелал, но и оставаться в одиночестве, стоять в стороне от всего он тоже больше не может. Единственное, что ему остается, — это примкнуть к Манол у, к Христа киеву и к людям своей среды. Но, как только Костадин пытался обнаружить то общее, что сближало его с этими людьми, он убеждался, что, хотя внешне все выглядит хорошо, кажется таким знакомым, близким и обнадеживающим, ему неминуемо придется погрязнуть в их делах, как он сейчас уже погряз, а живя так, он навсегда утратит свое прежнее ощущение счастья и радости. Чем больше он думал об отношении к людям своей среды и об общих с ними интересах, тем больше сложных вопросов громоздилось в его уме, а само представление об обществе вызывало в нем отвращение и убеждало, что оно ему чуждо и что нынешними своими несчастьями и раздорами с Христиной и Манолом он обязан именно этому обществу. «Но с кем же я? И с кем я должен быть?» — вопрошал Костадин, испуганный своим выводом и неспособностью найти выход из создавшегося положения.
Он сел: сердце тревожно колотилось, все перепуталось в его голове; попытался сосредоточиться, но шум в соседнем дворе и голоса Андона и Балчева, которые пели «Убитые», мешали ему. Еще когда он поднимался на сеновал, он слышал в соседнем домике знакомые голоса и вспомнил, что там устроились на ночлег добровольцы, видел догорающий во дворе костер и два освещенных окошка домика. Он даже удивился, как в нем — таком маленьком — уместилось столько людей. К запаху свежего сена, собранного на горных лугах, примешивалось благоухание цветущей липы. Через щель в стене сарая он увидел темнеющее рядом дерево. Липа росла на соседнем дворе, но ветви ее протянулись до сеновала. Из домика доносились сердитые голоса, скрипела люлька и плакал ребенок. Костадин слышал даже равномерные удары руки, качавшей люльку.
— Эй, бабка, — пробурчал мужской голос. — Сколько еще ты будешь качать своего ублюдка, а? Когда он заткнется? Дай ему что-нибудь, спать невозможно.
Женский голос что-то ответил, но что именно, Костадин не понял. На минуту детский плач прекратился.
— Видно, нам тут не уснуть! Да и ночи теперь какие — задремать не успеешь, уже светает. Бобер, верни-ка часы людям. Они ведь нарочно так делают, чтоб мы не спали, — сказал кто-то.
— Не брал я никаких часов! Тебе что, приснилось?
— Давай, давай, я сам видел. Ты и Мандахура взяли часы. Они на киоте были. Верни им их: женщина плачет!
— Спи-ка лучше!
— Куда девали кувшин с водой? У меня все нутро горит!.. — сказал другой и загрохотал чем-то.
Ребенок заплакал снова.
— Ох, родненький, что ж тебе дать, чтоб жар прошел? — заохала бабка, которая, видимо, качала ребенка. — Эй, сноха, ступай позови Сяровку, не то сгорит ребенок.
Тоненький женский голос ответил сквозь слезы:
— Что делать, мама, как мне ее позвать, ежели никому не дозволено по селу ходить! И чем она ему поможет, ведь приходила уже!
— Ну вот, снова языком замололи! Хватит уже, эй! Вы что, не понимаете: мы заснуть не можем из-за вашего детища!
— А куда же нам его девать, сынок, дитё-то больное. Куда его денешь? — сказала старушка.
Женщина заскулила надрывно, и Костадин понял, что она плачет, закрыв лицо руками, чтобы не было слышно.
— В сарай унесите его… Ну и дела!
— Ступай отнеси его отцу, ведь он рыл окопы, пусть и его зароет.
Кто-то во дворе, облегченно вздыхая, мочился у плетня.
Костадин сбросил с себя чергицу и высунулся через отверстие наружу.