«Так оно и есть, я был одинок, один на один с собой, я просто не понял этого и упивался просветлением. Все мне казалось ясным, а ведь это была только поэзия, теперь же дошло до дела, и вот он — ужас… Да, дело и ужас…* Женщина снова запела. Он напряг слух и страстно, с надеждой вслушивался в песню сквозь жужжание прялки:
Что это за конь-ласточка? Кто на нем едет? Где он его видел, откуда знает? Не в детских ли снах? Не про него ли пела ему мать, убаюкивая? Не несся ли он прошлой ночью на этом самом коне?
Он вндел себя пробирающимся в черной тени леса, видел и этот месяц и денницу над вздыбленными Балканами. Вот вечерний ветерок прилетел из далеких диких лесов, чтобы обласкать своим теплым дыханием его лицо. Вот заснувшая околица села с бледными, как лик мертвеца, домишками, и родничок под дубом, где он слушал шепот своих мыслей, и белая мгла, выползающая навстречу повозке… Как призраки бродят там рабы и гайдуки. И эти тени, и конь-ласточка, мчащий неизвестного молодца, и связанные руки героя-юнака — разве это не самое ценное, самое верное и самое правдивое в этой стране?
Иван почувствовал, как что-то сжимает грудь, но не понял, что плачет и что слезы эти возвращают его к жизни. Он плакал беззвучно, лишь тело сотрясалось под коротким летним пальтишком.
Вдруг кто-то толкнулся в дверь комнаты и щеколда чуть отодвинулась.
— Генчо, иди сюда! Вернись, говорю! — испуганно закричала крестьянка, и Кондарев догадался, что ребенок пытается открыть дверь. Мать подбежала к нему, но мальчик успел просунуть внутрь свою неровно остриженную головку, и Кондарев увидел его большие испуганные глаза. В ту же минуту женщина схватила мальчугана и заперла дверь.
— Мама, что это за страшный человек? Почему он лежит там? — допытывался он.
— Молчи, молчи! Какой человек тебе привиделся? Никакого человека нет, просто я свалила на кровать одежку… Пошли, сыночек, покрутишь мне прялку, а я тебе налью крушеницы, — сказала крестьянка и быстро захлопнула дверь другой комнаты.
Под окном раскудахтались куры, за стеной снова завертелась прялка… Слова ребенка ошеломили Кондарева. «Во имя тебя, ради тебя стал я страшным. И тот, из песни, тоже был таким, ради тебя дал связать руки свои», — мелькнуло у него в мозгу.
Он встал, задвинул дверную щеколду и сделал несколько шагов по комнате. В зеркале, висящем на противоположной стене, он увидел свое измученное лицо. Лоб стал как бы еще выше, взгляд обратился внутрь, в себя, и глаза, широко открытые, созерцали вовсе не окружающий мир… Радковский задерживался. Солнце клонилось к закату, за навесочки уже были в тени, на улице поскрипывали телеги, люди возвращались с поля.
Прошло еще полчаса, и хлопнула калитка. Кондарев отогнул краешек занавески и поглядел во двор. Это был Радковский. Едва завидев его, Кондарев решил, что он не сумел уговорить своего человека отправиться к Ванчовскому. Но когда услышал, как он громыхнул дверью и тревожно позвал жену, понял, что весть об убийстве уже дошла и сюда, хотя в Босеве телефона не было.
Радковский быстро вошел и сел на стул.
— Все уладилось. Человек ушел, — тихо сказал он. — Но вам, товарищ, в этой одежде нельзя выйти из села. Лучше я вам дам другую, а вашу положите в мешок…
— Почему? Разве меня кто-нибудь видел?
— Да нет. Но ведь мы должны быть осторожны. Мой малец видел вас, жена сказала, и поэтому… Когда вы переоденетесь, я его обману — скажу, что приходил дядя его из Выглевцев. Так-то оно вернее будет. — И он поглядел на Кондарева холодно и со страхом.
— Ладно, Радковский, неси одежду! — сказал Кондарев, делая вид, будто не замечает, что происходит с крестьянином.
Через несколько минут, переодевшись в драную деревенскую одежду, в колпаке и с мешком за плечами, в котором, кроме его одежды, был хлеб и кусок брынзы, Кондарев благополучно выбрался по оврагу из села и направился к городу…
В конце августа, после смерти умалишенной матери, как только отремонтировали и покрасили обветшавший за долгие годы дом, Александр Христакиев оставил свою квартиру на Офицерской улице и переехал с молодой женой в дом отца, занял там самые лучшие комнаты, выходящие окнами во двор.
Судебные процессы поглощали большую часть его времени. Ему осточертело выступать с обвинительными речами против арестованных крестьян, которые входили под конвоем в зал суда, сопровождаемые адвокатами и родными, до смерти надоело выслушивать ходатайства, прошения и составлять обвинительные акты. Он хотел поскорее покончить с этими неприятными делами, чтобы отдаться наконец личным делам и заботам.