— Ляхам?.. А, пожалуй, ты прав, Осипыч. Ляхи ни воеводы, ни земского старосты не страшатся, а вот Филарета побаиваются. По его зову весь народ поднимется. Добро, что стрелу заметил. Владыка, почитай, каждый вечер в саду прогуливается. Ох, пан Мазовецкий!
— Перед сном и Ксения Ивановна с бояричем гуляют. Врагу, что дитя малое, что старец, лишь бы пагубу нанести. Ты уж упреди, барин.
— Растревожил ты мое сердце, Осипыч. Надо немедля охрану усилить, — и в саду, и снаружи тына.
— Непременно, барин. Я снаружи покараулю.
Еще днем Сусанин обошел южные стены детинца. Самая глухая сторона выходила к озеру. Подойди в сумерки с лесенкой — никто не заметит. Именно с этой стороны метнули стрелу в митрополита.
Не ведал Сусанин и никогда не изведает, что пан Лисовский, самый отчаянный шляхтич и авантюрист, коим был недоволен сам король Сигизмунд, после разговора Мазовецкого с поляками, раздраженно и воинственно закричал:
— Царь Дмитрий — наш царь. Мы своим оружием добыли ему трон, и никто не вправе вмешиваться в дела доблестной шляхты. Филарет нам не указ. Он такой же поданный короля. Я убью его, пся крэв!
Мазовецкий норовил осадить разбушевавшегося пана Лисовского, но тот, сумасбродный и тщеславный, ничего не хотел слушать. Что ему пан Мазовецкий, когда его опасается сам король.
Лисовский стал виновником всеобщего возмущения горожан.
С вечера Иван Сусанин вкупе с митрополичьими служками стоял в дозоре. Иван Шестов выдал ему пистоль, но Иван Осипович прихватил с собой и привычную для мужика дубину.
Сад тихо шелестел зеленой листвой. Теперь уныло в саду и днем. Не слышно звонких детских голосов, не видно ни Филарета, ни Ксении Ивановны, ни Ивана Шестова. Всем — строгий запрет.
Иван Сусанин ведал, что караул митрополичьего сада, обнесенного тыном, привлечет внимание лихоимцев, и они на какое-то время и близко не подойдут к тыну. Но и снимать караульных нельзя: рисковать собой и своими детьми Романов не позволит.
Еще комолое солнце висело в западной части города, зацепившись румяным краем за деревянный купол храма Спаса на Песках, когда Сусанин увидел трех ляхов, шедших вдоль тына и горланивших песни. Заметив караульных, поляки обнялись за плечи и загорланили еще громче.
— Будьте наготове, ребятушки, — молвил Иван Осипович.
Поранившись с караульными, ляхи примолкли. Один из них — высокий, с соломенно-желтыми, лихо закрученными усами — звякнул рукоятью сабли о панцирь и презрительно произнес:
— Русские свиньи.
Сусанин выдал сдачу:
— Жук навозный. Сопли утри.
Такого оскорбления пан Лисовский (а это был именно он) в жизни не испытывал. Выхватил саблю, заорал:
— Зарублю, пся крэв!
— Охолонь, покуда цел!
Сусанин надвинулся на ляха с дубиной и пистолем. Да и служки вскинули копья.
Пан Лисовский заскрежетал зубами. Этот широкогрудый старик в лисьей шапке настолько был угрозлив, что заставил его вложить саблю в ножны; то же самое сделали его приятели, поняв, что им придется худо.
Ляхи пошли, и вновь, как ни в чем не бывало, загорланили песню. Сусанин успел заметить, что за спиной задиристого поляка висел лук и колчан со стрелами[194]. Не он ли покушался на Филарета? Взять бы этого надменного ляха и доставить в Губную избу. Но владыка Филарет строго-настрого приказал:
— В драку не встревать, коль сами не полезут.
Сусанин повернул за угол тына и поразился: ляхи и петь перестали, и пошли ровнехонько, словно хмель разом выскочил у них из головы.
«Да они же притворялись, сучьи дети. Вновь шли стрелу кидать, а как увидели караульных, пьяную песню заорали. Пакостники! Но теперь вдоль сада ходить не станут».
Выбрав свободный час, Сусанин надумал навестить Пятуню. Открыл дверь, пошел сенцами и вдруг услышал заполошный голос из чулана:
— Кто там? Караул!
— Пятуня?!
Сусанин нащупал рукой засов, отомкнул. Из избы слышался плач и визг девок.
— Ляхи глумятся, а меня в чулан запихнули, — пояснил Пятуня.
В избу Пятуни земский староста подселил одного из ляхов, ибо детей у мужика не было, да и изба была довольно сносной. Пан Дорецкий оказался мужчиной средних лет, плотный, лысоватый, мордастый, с большим висячим носом и бегающими глазами. Он постоянно стучал кружкой по столу и требовал водки.
— Да где ж я тебе наберусь, милок? И сам бы рад, но полушки за душой нет.
Пан отчаянно ругался, замахивался на Пятуню плеткой и выскакивал из избы…
— Сколь их?
— Двое. При саблях. Девок силят.
Сусанин вытянул железный засов, взял его в руку и решительно открыл дверь в избу. То, что он увидел, заставило его содрогнуться. Один из ляхов, сверкая обнаженным гузном, насильничал оголенную девку, руки коей были связаны кушаком, а другой и вовсе без штанов, согнув девке ноги в коленях, аж хрипел от вожделения. Ляхи глумились над жертвами на полу и даже не услышали (девки истошно кричали), как в избу вошли Сусанин с Пятуней. У последнего оказался металлический безмен.
— Ах ты, волчья сыть! — пророкотал Сусанин и рывком поднял ляха за шкирку.