По кончине Петра Алексеевича, при разделе дворовых людей между его наследниками, няня моя досталась на долю Катерины Валерьяновны, и ее от нас потребовали. Когда она стала прощаться со мной, ее едва оттащили, я же, как мне рассказывали, была вне себя от отчаяния, кричала, билась, каталась по полу и от тоски так сильно заболела горячкой, что едва осталась жива. Поднявшись с постели, из энергической девочки я надолго сделалась ко всему и ко всем равнодушна и как будто все во что-то вдумывалась и что-то старалась припомнить. Петровна жалела меня, я сиротливо приютилась к ней; но у меня не было с ней того поэтического единства, которое связывало любящую душу младенца с любящей младенческой душой старушки. Вся поэзия детской жизни моей надолго покинула меня с моей няней.

Привязанность Катерины Петровны ко мне и к моему брату выражалась безграничным баловством. Она отбирала и прятала для нас лучшие куски кушанья я десерта, зазвавши к себе в комнату, накрепко припирала дверь и кормила украдкой от отца и от матери, которые это строго запрещали. Провинившись в чем-нибудь, я пряталась к ней в комнату, залезала за шкаф или под ее кровать, на которую она садилась и стерегла меня. Когда отец или мать, найдя меня, вытаскивали из-под кровати, она вырывала меня из их рук, загораживала собой, растянувши свою широкую юбку между мною и ими, и поднимала с ними перебранку; выпроводивши их, выпускала меня из-за юбки и, продолжая ворчать, гладила по голове, приговаривая: «Нишкни, не выдам, нишкни, нещечко дам»{5}, затем мы направлялись к сундуку с лакомствами, я набивала себе ими рот и руки и оставалась у Петровны до тех пор, пока гроза проходила.

В одно утро я была изумлена и огорчена, увидавши в мое окно крестьянок, которые блестящими серпами жали рожь, взмахивая в воздухе горстями колосьев, вязали их в снопы и складывали крест-накрест в небольшие копны. Мне объяснили, что это уборка хлеба, и повели к жницам. Полевая работа так заняла меня, что я подолгу оставалась на жниве. Когда же хлеб был убран, с жалостью смотрела на оголенное поле, — оно стало как бы обширнее и только кой-где синел на нем одинокий василек да качались ветром обойденные серпом колосья. Спустя немного времени по полю закраснелись звездочки полевой гвоздички.

Наступала осень, пошли дожди, грязь, ветер обрывал с деревьев пожелтевшие листья, нас не выпускали из комнаты. Приходилось быть постоянно на глазах у старших и надоедать им своими шалостями. Чтобы унять меня от излишней резвости и поприучить к порядочным манерам, стали усаживать меня в гостиной; но я, при первом удобном случае, из гостиной скрывалась в детскую или девичью, где мне было и свободнее и веселее. Там я помещалась на большом сосновом сундуке Катерины Петровны, заменявшем ей вольтеровское кресло, или на лежанке, и принимала участие во всех интересах девичьей, вслушивалась в разговоры, в жужжанье веретен, в трещанье вороб{6}, вертевшихся с мотком ниток. В девичьей я была лицо, на мне сосредоточивалось главное внимание, со мной говорили, меня забавляли.

Спустя много лет Саша сделал замечание, что в основе взаимной привязанности детей и прислуги содержится взаимная любовь простых и слабых{7}.

Быть может, это и так.

Дети вообще не любят благосклонного обращения с ними взрослых, они чувствуют в этом их силу и свою слабость. Взрослые ласкают и дразнят их из своей забавы, играют с ними без интереса, уступают из снисхождения, бросают игру как только им вздумается.

Прислуга по равенству простоты, забавляя детей, сама увлекается — это придает игре и разговору жизнь и интерес.

Иногда в детстве моем бестактное отношение ко мне взрослых доводило меня до того, что я сбиралась убежать в лес или молила бога поскорее вырасти.

Говорят, детский возраст самый счастливый. Полно — так ли! счастье детей зависит от очень многих условий.

Во мне рано сказалось чувство человеческого достоинства, и я хотя бессознательно, но всегда чувствовала, когда во мне его оскорбляли. Огорчение мое относили к капризам.

У ребенка-то капризы! у ребенка-то пороки! да разве это возможно!

А если и встречаются, то виною кто же?

Чтобы приучить меня к терпению и смирению, иногда нарочно дразнили меня, я не смирялась, а доходила до исступления, чувствуя свое бессилие. Меня наказывали, наказания раздражали и отчуждали меня окончательно. Любовь матери иногда смягчала такое настроение моего духа, но, не понимая основы этих явлений, она не могла ни отклонить, ни излечить их.

Наказавши меня, она сама плакала, целовала, давала конфект или откидывала косую доску своего комода, за которой находилось много ящичков, и сажала меня на нее. Я начинала выдвигать один ящичек за другим, вытаскивала из них нитки янтарей, гранаты, кораллы, золотые цепи, серьги, кольца. Перебравши и пересмотревши все, отбирала те вещи, в которых были прозрачные камни, подолгу играла ими и забывала свое горе, радуясь игрою лучей света в бриллиантах.

<p>Глава 4. Москва</p><p>1815–1818</p>
Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Серия литературных мемуаров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже