Чтобы иметь право на владение имением, Егору Ивановичу надо было получить орден. Отец часто говорил ему, что когда он получит крест, то отдаст ему одну из своих деревень. Получивши Станислава, Егор Иванович, с орденом на груди, явился к отцу, и только что хотел, по обыкновению, поздороваться, как Иван Алексеевич отстранил его рукою, говоря:
— Постой, постой, я прежде встану с дивана, — и, упираясь обеими руками о диван, стал с трудом с него приподниматься. Поднявшись совсем, поздравил Егора Ивановича с царскою милостию, облобызал обеими щеками и сказал:
— Я обещал тебе, когда получишь право на владение имением, дать деревню, однако же деревни не дам, даже советую не покупать имения и тогда, когда будешь иметь для этого средства: ты можешь умереть, не распорядившись, — и тогда все, что после тебя останется, возьмет казна.
— Что же это, — заметил Егор Иванович, — в насмешку, что ли, мне бог устроит все таким образом…
— Что ты, что ты, — благоговейно прервал его Иван Алексеевич, — может ли бог делать что-нибудь в насмешку; я говорю только, что хотя и обещал дать тебе деревню, но не даю и советую никогда не покупать деревень. Какое же дело богу до моих распоряжений и моих деревень?
Такими и подобными этому выходками, исполненными каприза и произвола, Иван Алексеевич все чаще и чаще стал развлекать себя в уединении нового дома, все больше и больше тяготеть надо всеми. Он продолжал это занятие до тех пор, пока один случай заставил его если не совсем прекратить, то значительно умерить такого рода увеселения.
Раз, при мне, во время обеда, проходившего во всеобщем молчании, Иван Алексеевич был в особенно язвительном настроении духа и, не находя предмета, на который приходилось бы кстати излить его, прикинулся несчастным, стал жаловаться на свою участь, недуги, беспомощность и сиротливость.
— И вот, — повершил он свои жалобы, на которые никто не отозвался ни одним словом, — вот, живу совсем одинок, а по-видимому — с семейством, живет у меня барышня с своим сынком, воспитанник — наградила им сестрица княгиня…
Александр не дал ему докончить этой речи. Вне себя, бледный, он встал из-за стола и дрожащим голосом сказал:
— Далее выносить ваших оскорблений я не могу позволить ни себе, ни моей матери. При вашем взгляде на наши отношения между нами ничего не может быть общего. Позвольте нам сейчас же оставить ваш дом.
Старик был поражен и опомнился.
— Полно, помилуй, — заговорил он тихим, испуганным голосом, — что ты, зачем, я так, ты понимаешь, ты знаешь меня, успокойся…
— Вы нас притесняете, оскорбляете, — говорил Александр в сильном волнении, — упрекаете в чем… чья вина?., наша, что ли? Нет, переносить эту унизительную жизнь долее нельзя… не должно… Боже мой!
— Полно, оставь, успокойся… прости меня, — сказал старик прерывающимся голосом и зарыдал.
Александр закрыл лицо руками.
Все, страшно встревоженные, встали из-за стола. Старик, охая и сгорбившись вдвое против обыкновенного, увел Александра к себе в кабинет. Спустя час времени Саша вышел из кабинета мрачный, расстроенный. Иван Алексеевич смиренно лежал на диване, голова его была обвязана батистовым платком, намоченным одеколоном.
С этого времени старик сделался сдержаннее и с Сашей стал обращаться с некоторым уважением; даже бесприютного Карла Ивановича шпынял гораздо меньше; но, несмотря на такое улучшение, умел придать столько горечи всем отношениям и даже, по-видимому, самой простой должности чиновника особых поручений — без поручений, что и тот не мог постоянно выносить этой жизни, терял терпение, с раздражением говорил: «Это совсем несносно», — накупал разных безделиц, лошадь, таратайку, укладывался в путь и отправлялся торговать то на Дон, то на Кавказ. К несчастию, неудачи преследовали его повсюду, и через несколько месяцев он являлся к Ивану Алексеевичу, снова поступал на свою должность и поселялся в нижнем этаже старого дома.
Вскоре после того как Егор Иванович перебрался на казенную квартиру, Саша, в сопровождении Карла Ивановича, уехал в Вятку{5}, и дом Ивана Алексеевича сделался еще скучнее и уединеннее. Суровая тишина охватила его совершенно; только на половине Луизы Ивановны чувствовались еще признаки живой души. Самые слуги, на звон призывного колокольчика, входили на цыпочках, как бы боясь пробудить тишину.
Здоровье Ивана Алексеевича стало видимо разрушаться, но нравственные силы оставались те же; та же была твердая память, тот же замечательный колкий ум, тот же увлекательный разговор, когда он этого хотел, но он этого почти никогда не хотел, а, напротив, хотел теснить всех капризами и мелочами больше чем когда-нибудь. Из всего этого мало-помалу соткалась целая жизнь этого дома.
И потянулись долгие дни до вечера; в четыре часа был обед, мелкие заботы утихали, наступал вечер…