Работники колонии подбирали раненых, и красных, и белых; на крыльце дворца лежал курсант со спокойным мужественным лицом, словно из мрамора выточенным. Он был уже мертв. Ко мне подошли два белых офицера, совсем молодых, и стали допрашивать, где «большевики», где «жиды». Я ответил, что здесь нет ни тех, ни других. На меня стали кричать, угрожать. Подошли крестьяне и заступились за меня (хотя они тогда радовались приходу белых). «Ну что вы хотите от него? Факт, что нет». Меня отпустили. Я зашел в красный дом помочь собрать ребят (т. к. мальчики разбежались по колонии, с девочками было легче — наш интернат был девичий). Когда мы вернулись в свой домик, мы застали его уже занятым белыми. В каком-то недоумении расположились они на полу, оставив постели пустыми (видно, не понимали, где они).
Одна из девочек начала голосить: «Украли! Украли! Мой кошелек!» Солдаты начали переругиваться, требуя признания, кто взял. Но никто не признавался. В это время в домик вошел еще один солдат. Спросили и его. Он выругался, почесал в смущении затылок и протянул кошелек. «А я же не знал, чей он. Думал, все убежали, а тут вот какой срам!»
Все это знающим о «грабармии» покажется неправдоподобным. Не верится и в то, что усталые солдаты легли не на кровати, а на полу, и в то, что были так сконфужены кражей. Ведь даже такой матерый белогвардеец, как В. Шульгин, в своей замечательной книге «1920 год», восхваляя дисциплину Котовского, с отвращением описывал действия деникинцев. И тем не менее я записал то, чему был свидетелем.
Поведение белых в нашем домике нисколько не примирило с ними К. А. Половцеву. Она все повторяла «проклятые ландскнехты». А я испытывал ужас от сознания, что эти русские парнишки истребляют таких же русских парней с красной звездой. Да, я знаю, что здесь я свидетель классовой борьбы. Знаю! Но я помню, как Дж. Рид в своей книге о днях, потрясших мир, свидетельствовал, как тяжело было начать стрелять по «своим». Помню и то, как я доказывал-в 1908 году, что война уежду немцами, русскими, французами уже невозможна. <...> И вот теперь мне трудно восстановить в душе то чувство уверенности в невозможности такой войны. Если бы теперь я кому-нибудь из писателей, живущих со мною теперь в доме творчества5, рассказал об испытанном мною чувстве ужаса от того дня, когда вот эти русские парни стреляли по цепям наступавших красных курсантов, надо мною все бы посмеялись, и только. Ко всему привыкли! «Привычка, как некий диавол, познанье зла в душе уничтожает» (Шекспир, «Гамлет»)6.
Наши мальчуганы разбрелись по колонии. Скоро стало известно, что они где-то достали порох и устроили взрыв. Помню только, что к заведующей явился белый офицер и предупредил ее, что он будет вынужден принять самые строгие меры. Между тем возобновился обстрел нашего холма. Все снова собрались в красном здании. Помню психологический курьез. Я заметил в руках у одного мальчугана синицу. И я обеспокоился, что ее замучат и, отобрав ее, отпустил на волю. Рвалась шрапнель. И в эту минуту я почувствовал какое-то нравственное облегчение. Это уже не радость «малых добрых дел», а «микроскопических».
Стемнело. Первый день кончился.
Я смотрел в сторону любимого города, стараясь понять, что означало зарево, что оно сулило Петрограду. Ведь решалась его судьба.
После отъезда Тани , оставшись один, я стал писать об этом городе, о его трагической судьбе. И назвал его городом «трагического империализма», как А. Ахматова — «Город славы и беды». Это было время, когда я работал над книгой, которую позднее решился назвать «Душа Петербурга».
На следующее утро выяснилось, что в нашем лазарете нет необходимого для помощи раненым. Меня из-за моего «интеллигентского вида» послали добывать все нужное для перевязки, за всеми медикаментами. «Вас, вероятно, белые не тронут, и вы сумеете получить все необходимое». Вез меня наш возчик, человек, заросший бородой, очень замкнутый и мрачный. Он указал кнутовищем на убитую ворону, висевшую на проволоке. «Вот она, ох, не к добру она тут, черная, висит, быть большой беде».
К аптеке удалось подъехать не сразу. Улица была запружена народом. Очень высокий (таким он мне показался) полковник говорил речь зычным голосом. Он обещал «завтра освободить» Петроград. В толпе вертелся интеллигентного вида гражданин, похожий на присяжного поверенного. Оратор обратил на него внимание и спросил: «А вы кто?» — «Я, ваше высокоблагородие, [местный буржуй». — «А, буржуй! Ну так повесить! Хэ! Хэ!» — засмеялся полковник. Это был Родзянко — племянник председателя Думы.