Стромин прочел мою рукопись и молчал. На этот раз он не рвал ее. Все порванные им рукописи, дали московскому следователю представление обо мне как об арестанте, отказывающемся говорить со следователем. Составленный московским следователем протокол, видимо, очень обозлил Стромина. Через некоторое время он прервал молчание. Достал письмо моего Светика и положил рядом с моими показаниями. «Ну-с. Что же, на этот раз ваши ответы меня более или менее удовлетворили. Но согласитесь, ведь не такое уж преступление — защищать необходимость истории или охранять памятники старины. Мы с вами договоримся. Я гарантирую вам относительную свободу. В Ленинграде мы вас все же не оставим. Но вы сможете жить с семьей на свободе в том месте, где мы вам укажем. Вот вам письмо сына. Вам стоит только ваши показания закончить словами: «Все это я делал по указаниям Платонова и Тарле, как член их организации». Вот и все, что требует от вас следствие. Согласитесь — это не много». Я вновь решительно отказался. По лицу искусителя пробежала судорога, и губы его вновь задрожали. И я должен признаться, что в эту минуту вдруг во мне шевельнулась жалость к этому человеку. Я непосредственно почувствовал, что и он человек, уставший, замученный нами, своими жертвами. На миг исчезло все, и я видел только это лицо, нервное и усталое. Бывают же в человеческой душе такие необъяснимые движения. Я чуть было не сказал ему в этот миг: «Ничем не могу вам помочь». Мы оба молчали. Тогда Стромин позвал тюремщика и отправил меня в камеру. Пытка продолжалась.
Были минуты отчаяния. «Или! Или! Ламасамахвани!»—вспомнил я этот возглас Христа на Кресте. Сколько легло на мои плечи.
Дело «Воскресения», лагерная жизнь, смерть Тани, Соловецкий мешок и вот теперь это следствие — одно за другим, без передышки. Помню, как я в изнеможении упал на колени и, как дитя, сказал слова: «Боже, подай мне маленькую милость, маленькое утешение». И тотчас раздался стук, и тюремщик протянул мне первую передачу (без еды, только белье). Я был потрясен, на душе была благодарность и какой-то особый страх. Бог посетил меня.
Год кончался. Полночь. Я выстукиваю (первый раз) своему соседу слова новогоднего привета, но стена, разделяющая нас, молчит.
Кто там, за стеной? Быть может, одноделец. Прошло еще два дня. И снова такой же приступ отчаяния, и снова те же жалкие детские слова о маленькой радости. И снова стук, и тюремщик протянул мне чудесное письмо от моей матери. Я был так потрясен этим мгновенным исполнением молитвы, что мне стало страшно. И я понял тогда такие знакомые слова «Страх Божий»! Если кто-нибудь когда-нибудь будет читать мою рукопись, он легко объяснит действие моей молитвы. Ведь это же все происходило в больном сознании, в начале психического заболевания. Но я отдавал себе отчет в каждом душевном движении: Страх Божий от ощущения присутствия Вечного, Всемогущего, Всеблагого...
Мне казалось, что я могу говорить с Ним, как Жан Кристоф в «Неопалимой купине». Но я был охвачен чувством безграничного смирения. В тюрьме еще два раза я дерзнул произнести эти слова, и каждый раз моя молитва была исполнена.
Я вспоминал слова, обращенные ко мне умирающей Таточкой: [Папочка, Бог с тобой!»
И сколько раз в моей жизни в тягчайшие минуты мне хотелось произнести эти слова, но меня удерживал страх: «Имею ли я право еще и требовать чуда».
Наступил мой любимый праздник — сочельник. Я хотел отметить его. Накопил сахарный песок и сделал из пшенной каши подобие пасхи. Воткнул в нее спички, чтобы их зажечь на откидном металлическом столике, постелил вышитое полотенце, полученное мною с вещевой передачей. Незадолго до этого дня меня постигла беда: мой Теон больше не спускался на столик и ничего не ел. Я поймал его, чтобы насильно покормить, и посадил перед каплей воды, в которой растворил сахар. Но Теон не ел и не пил. Когда я ловил его, то чуть повредил крылышко. Муха больше не взлетала, а только, жужжа, подпрыгивала. И вот в сочельник, в тот момент, когда я зажег свечи (т. е. спички), на стол спустился Эсхин и вслед за ним, сильно жужжа, Теон. О мои милые гости, мои верные друзья. Как я был вам рад! Но праздничного блюда я поесть не мог. Только догорели спички, как явился тюремщик и сказал фразу, которую я с трепетом ждал столько дней, столько ночей: «Собирайся с вещами!» На этот раз, сам не знаю, почему, эти слова не прозвучали призывом к казни. Я очень бодро собрал свои вещи, предоставил праздничное блюдо Теону с Эсхином, и покинул камеру, в которой просидел с 29 сентября по 24 декабря.
* * *