В камере теперь со мною сидели толстый, флегматичный мулла из Казани и «раскулаченный» крестьянин. Этот последний рассказывал много интересного. Его мать — глубокая старуха, помнила еще крепостное право. У нее было много детей, и она правила ими властно, всеми почитаемая. Из его рассказа я сделал заключение, что это был матриархат. Семья жила дружно, усердно работала и богатела. Получился своеобразный семейный колхоз, и старуха была его директором. Решено было устроить мельницу, и мельница их погубила. Они были «раскулачены»... Крестьянин мне говорил, что его беспокоит одно — в концлагере или в ссылке — дадут ли ему работу на земле. Он готов работать на кого угодно, кем угодно, лишь бы его не оторвали от земли. Вот она, власть земли! И внешним обликом этот крепкий худощавый, бородатый, русый мужик напоминал вековой тип русского крестьянина. И как же он не походил на тип кулака драм, романов, повестей социалистического реализма!

Шли дни, и меня вызвали. Неужели опять Стромин? Что ему от меня еще нужно? Зачем он опять около полугода держал в одиночке, переводил из двойника, перебрасывал в Кресты? И до сих пор не вызывал. Меня подвели к какой-то камере, у порога которой меня встретил красивый седой кавказец — это был, как я узнал позже, староста рабочей камеры, — и сообщил мне, что он получил разрешение устроить мне свидание с моим Гогусом: у него умерла жена. «Побудьте с ним немного. Я знаю — он вас очень любит, и только вы сможете ему помочь». Я был очень тронут этой заботой о человеке в тюрьме. Здесь проявление малейшей человечности и волнует, и трогает. Помню картину «Всюду жизнь». Могу сказать: «Всюду люди»—добрые люди, даже в тюрьме.

Гогус бросился ко мне на шею и крепко прижался, словно искал опоры. Он молчал. На лице его была особая улыбка, словно застывшая, как иногда бывает у покойника. Мы молчали. А чтобы оправдать наше свидание полезным делом, мы мыли и вытирали посуду. В молчании. Иногда посматривали друг на друга.

Староста рабочих на этом не остановился: он выхлопотал и мне разрешение работать полотером, а вскоре я получил повышение: сперва мне поручили кипятить воду, а потом сделали разносчиком каши и кипятка. Это уже высокая для заключенного должность. Вместе с тем меня перевели в незакрываюшуюся камеру тюремных рабочих, и я получил право расхаживать по тюрьме. Теперь в паре с другим заключенным я носил пищу и питье и уже сам выкрикивал: «каша-кипяток». Оба эти слова сливались в одно: «кашакипяток». Мы жили в рабочей камере дружно, много беседовали, спорили, мечтали, гадали о нашей судьбе, о предстоящих приговорах. Мы шутя говорили, что в нашей рабочей камере помещается заключенный армянин Голомофифофэштанц. Го—это Гольдман, юный немец, бывший бурш, очень застенчивый, предмет постоянных шуток сотоварищей. Ло — это Лорек, бывший фабрикант, тоже немец — почтенный маленький старичок, сухонький, очень молчаливый. Мо — это Мордухович, высокий, худой, помнится, врач, с характерной для его нации иронией. Фи — Фирганг-Лоуэ, красивый, изящный, жизнерадостный немец, относившийся ко всем с вежливой презрительностью, влюбленный в свою молодую изящную жену венку. Она бродила под окнами Крестов по набережной с красивой породистой собакой. Мы могли ее видеть из окна: здесь не было «намордников». Фо — Фогель, тоже немец, его я помню плохо. Фэ — также немец, сын сенатора. Шт — мой Гогус — Штерн. Анц — это я, Анциферов. Все мы теперь получали передачи и охотно угощали друг друга. Приносили нам и виноград, и староста Гулисов (?), живший в соседней камере, устраивал нам вино (виноградный сок), и мы пили за наше освобождение, а на худой конец за «короткие сроки заключения».

Перейти на страницу:

Похожие книги