Здесь я сошелся с Александром Горским (псевдоним Горностаев). Я прозвал его своим Каратаевым. Это был человек совершенно исключительный, «всеблаженный». Он внутренней работой достиг счастья, ни от чего не зависящего, и в любом положении, при любых обстоятельствах не только сохранял бодрость и ясность духа, но какую-то неугасимую восторженность. Ему было тогда около 50 лет. Голова уже седела (слегка). Волосы чуточку курчавились. Высокий, с всегда откинутой головой, с обычной улыбкой, обнажавшей зубы, с карими юношескими ясными глазами... Он был ревностный последователь учения Федорова, его теории «общего дела». Смерть не закон жизни. Она должна быть преодолена. Человек должен быть девственным. Девственность — условие бессмертия плоти. Но не только задача в том, чтобы достигнуть личного бессмертия. Смерть должна быть окончательно преодолена, и долг живущих — воскресить умерших. Это и есть общее дело. И Горский сохранил девственность, мало того, он сохранил, как Паулин Ноланский (поэт поздней античности), девственность в своем браке с Терезой.

Горский в художественной литературе всюду искал следы учения Федорова. Находил он и в «Спящей царевне». Царевич ударился о гроб хрустальный и вернул к жизни спящую царевну. Кульминацию «Медного всадника» он считал в тот момент, когда Евгений, увидев снесенную хижину Параши и поняв, что она мертва, ударил себя по лбу и захохотал. Он понял, по фантазии Горского, что теперь задача его жизни — воскресить Парашу. Сам Горский написал очень интересное стихотворение на тему «Ночь перед Рождеством» Гоголя. Поклонники Солохи, выходящие из мешков, развязанных кузнецом Вакулой, — это восстание из гробов мертвецов. Эту нелепую, несуразную идею он облек в замечательную форму таинственности, мистерии.

Я Горскому рассказал, что эти идеи глубоко волновали Герцена, что в юности он задумал рассказ. Студент-медик так полюбил усопшую девушку, что поставил целью своей жизни воскресить ее. Герцен писал уже из Франции Грановскому, что всегда ненавидел смерть и что он прочел у биолога Гепле «умирать и не нужно». Этой теме он посвятил рассказ «Поврежденный». Горский в свою очередь рассказал мне, что не только Вл. Соловьев в статьях «Смысл любви» подошел к этой теме, что Достоевский в «Братьях Карамазовых» тоже подвел к ней, что Федоровым и его идеями очень интересовался Лев Толстой. Мало того, и М. Горький, и Маяковский. Сидя на моих нарах, Горский уговаривал произвести работу духа, так как моя болезнь сердца — результат упадка духа. Если человек умирал — в глазах Горского он совершал недостойный поступок. И сам он твердо верил, что не умрет. Верил без малейшего сомнения.

Пользуясь относительной свободой, мы, работая на территории управления, вечером поднимались на Дивью гору, откуда открывались чудесные виды, и в полном уединении беседовали на эти темы. Он как проповедник, а я лишь как прозелит. И все же тогда что-то во мне сопротивлялось самой идее плотского бессмертия. И гимны смерти Баратынского мне были близки.

Что мог делать в лагере такой Горский? Он заведовал киоском в доме Управления. Работал рассеянно и был отправлен в наказание на трассу в Надвоицу. Впервые я увидел на его лице тень грусти. Вскоре он приехал по делам на Медвежью гору и снова уже сиял. С увлечением рассказывал, что он видит и слышит в струях и бурлении Надвоицкого водопада.

Он, десятилетних, был досрочно освобожден: позднее в Москве разыскал меня в музее и зашел повидаться. Он направился в Калугу. Я предложил ему денег «на первое время». «Что вы! У меня достаточно!» — и он назвал смехотворно малую сумму. Года через два ко мне в музей зашла очень симпатичная девушка и привезла из Калуги привет от Горского. Она говорила, какое для нее счастье знакомство с ним. В годы войны я встретил ее на Арбатской площади сильно изменившуюся, угасшую. Она сообщила мне, что при приближении немцев Горский был арестован и умер в тюрьме. Все-таки умер! И странно. Его смерть я принял спокойно. Почему он, словно недолгим призраком, прошел через мою жизнь? Как встретил он свою смерть? Был ли в сознании происходящего? Как Пьер узнал о смерти Каратаева, как о спокойной закономерности. Каратаева он мне напоминал еще и тем, что всегда был занят, что-нибудь мастерил, что-нибудь устраивал, шил, перелистывал, и все думал, думал. Но каратаевской слитности с жизнью мира у него не было. Слишком он был интеллигент и искатель, но не «беспокойный», а успокоенный, нашедший свою правду.

Перейти на страницу:

Похожие книги