Повисло молчание. Меня так и подмывало открыть ему, что любовником Флоры в те летние ночи сорок второго был вовсе не дед, а мой отец, и смокинг принадлежал ему, а не деду. Тот же просто-напросто «унаследовал» его от сына, как и прочие вещи, которые отец уже не носил. Однако же я не проронил ни слова: мне хотелось, чтобы дед в кои-то веки одержал победу над Вили.

– Видел бы ты нас тогда, – продолжал он, – все просили ее поиграть, все перебирали коньяка, надеясь, что остальные устанут и уйдут спать. Признаться, я никогда не любил засиживаться допоздна.

Я наблюдал, как Вили наслаждается своими откровениями.

– Идем. – Он убрал наши пустые чашки, и я опомниться не успел, как дед увлек меня в сад, где его внук и жена читали местную газету.

– Ну что, поболтали? – спросила жена.

– Еще как, – ответил Вили.

За ужином случился небольшой инцидент. В окно столовой мы заметили, что по саду идет пара цыган. Вили не раздумывая бросился в гостиную, схватил дробовик и дважды выстрелил в воздух, переполошив собак и лошадей.

– Ты с ума сошел? – крикнула его дочь, вскочила и попыталась вырвать у него ружье. – Они же тебя убьют!

– Пусть только попробуют. Думаешь, я их боюсь? Я их всех переловлю… – И он произнес фразу, точно прощальный подарок, точно сувенир на память о моем визите в Англию, последнее признание гостю, который приехал, чтобы услышать из его уст эти самые слова: – Я их боюсь? Я боюсь? Как ты думаешь? Siamo o non siamo? Я не я буду.

Вечером он зашел ко мне попрощаться.

– Нет, уж давай попрощаемся, я настаиваю, – проговорил он, – в моем возрасте ни в чем нельзя быть уверенным. – Он обвел взглядом мои вещи, книги, с неуловимо-насмешливым выражением лица взял одну. – Неужели это до сих пор читают?

– Более, чем когда-либо, – ответил я.

– Еще один еврей, – заметил Вили.

– Наполовину, – уточнил я.

– Нет. Невозможно быть евреем наполовину, если твоя мать еврейка.

Может, к слову, – а может, за этим-то Вили и поднялся ко мне, – но он спросил о своей матери. Я рассказал, что помнил. Нет, она не мучилась. Да, до самого конца оставалась в ясном уме. Да, смеялась, как раньше, и отпускала краткие, афористичные замечания, от которых корчишься, как раздавленный червяк. Да, она понимала, что угасает. И так далее и тому подобное. В конце концов я сказал, что она почти ничего не видела из-за катаракты: светлая желтоватая пленка заволокла ее глаза. Я обмолвился об этом мимоходом, не считая катаракту таким уж серьезным недугом.

– Значит, она ничего не видела, – проговорил Вили. – Она ничего не видела, – повторил он, словно пытаясь отыскать в самих словах и слогах некий тайный смысл, раскрыть причину жестокости судьбы и уязвимости старости. – Значит, она ничего не видела, – произнес он, как будто его охватила скорбь столь сильная, что остается лишь повторять и повторять одно и то же, пока на глаза не навернутся слезы. – Тебе этого не понять, – добавил он, – но я иногда думаю о ней. Старая, одинокая, все разъехались, вдобавок, как ты говоришь, еще и слепая, умирала в Египте, никого у нее не осталось. Я думаю о том, что мог бы скрасить ее дни, не растранжирь я так бездумно время и силы на свои жалкие махинации. Ну да такова жизнь. Теперь у меня есть дом, но нет матери. При том что и о доме-то я мечтал для нее. Порой я думаю о ней просто как о маме: так думают дети, когда им не хватает чего-то, что может дать только мать. Возможно, тебе покажется, что, раз у меня самого уже правнуки, значит, и мать мне, в общем-то, без надобности. А вот поди ж ты: нужна. Странно, правда? – Он улыбнулся, положил книгу на тумбочку и, видимо, чтобы меня поразить, вдруг процитировал на французском длинный затейливый фрагмент из самого начала.

– Доброй ночи, Herr Doktor, – бросил он на прощанье.

– Доброй ночи, доктор Спингарн, – ответил я, решив не допытываться, откуда он знает этот пассаж из Пруста.

Полчаса спустя по пути в душ меня перехватили кузен с женой.

– Пойдем, только тихо. Не пожалеешь.

Они объяснили, что каждый вечер, между десятью и одиннадцатью часами Вили слушает на французском передачу из Израиля. Я изобразил удивление.

– На ночь обязательно слушает эту программу. Потом выключает свет и ложится.

– И что? – спросил я.

– Увидишь.

Мы встали у него за дверью.

– Каждый вечер одно и то же, – прошептала жена кузена.

Они что, собираются постучать и попросить впустить их или же намерены вломиться к нему без стука?

– Увидишь.

Наконец заиграл гимн Израиля, потом послышался писк, обозначавший завершение трансляции.

– Уже скоро, – пояснил кузен.

В комнате что-то щелкнуло. Вили выключил радио. Заскрипели под его тяжестью пружины, зашуршали простыни, погасла полоска света под дверью. На мгновение все стихло. А потом до меня донеслось слабое, приглушенное, тонкое бормотание, паром сочившееся в коридор сквозь замочную скважину, сквозь щель под дверью, сквозь трещины в притолоке, точно фимиам и предчувствие, наполнявшие тихий сумрак, в котором стояли мы трое, жутковатая путаница знакомых слов в ритме, к которому и я давным-давно привык, стыдливый, украдкой, шепоток.

Перейти на страницу:

Похожие книги