<p>III. Прием в честь столетнего юбилея</p>

Сперва раздавалась перепалка – кричал один, ему вторил другой, затем на миг воцарялась тишина: казалось, мир восстановлен. А потом начиналось по новой.

Мой отец годами слышал этот крик, разрезавший день, взлетавший над рю Мемфис и обыденным гулом Ибрахимии, вырывавшийся из мощных легких, точно завораживающее древнее заклинание.

Однажды он узнал, что так вопят глухие, когда им больно, когда они ругаются и рыдают, когда не могут подобрать слов, и изо рта вылетает лишь бессвязный пронзительный визг, похожий больше на скрип, с каким колонна автобусов резко тормозит тихим воскресным утром у пляжа, чем на голос женщины, на которой он женился.

Люди на улице звали ее «аль-тарша», глухая; арабы с базара всё и вся в ее доме именовали относительно тарши: отец глухой, семейство глухой, ее служанка, велосипед, машина, муж. Мотоцикл, на котором в начале сороковых она выиграла показательный заезд на Корниш и который впоследствии продали соседу, все равно называли «мотоциклом тарши». Когда я подрос и меня стали отпускать одного гулять по Ибрахимии, выяснилось, что меня называют «сыном тарши». Мой цирюльник-араб – некогда помощник в парикмахерской «У Алеко», ныне ее владелец, – всегда справлялся о моей матери и никогда об – отце. Порой, завидев меня, уличные торговцы, лавочники, праздные завсегдатаи кафе осторожно подносили указательный палец к уху. Они обсуждали мою мать. А может, показывали и на висок: многие путали глухоту с душевным расстройством. Почти на всех мама кричала, и все знали ее крутой нрав.

Одни прощали и жалели ее с ленивой ближневосточной добротой. Другие передразнивали неблагозвучный скрипучий голос, корчили гримасы, заламывали руки, становясь похожими на уродцев и деревенских дурачков. Как-то раз в переполненной бакалее мама заметила, что парнишка-египтянин передразнивает ее речь. Слов она не разобрала, однако же узнала насмешливые улыбки, которые появлялись на лицах зевак, преувеличенно раскрывавших рты. Должно быть, ее взбесила нахальная ухмылка, с которой он поглядывал то на нее, то на дружков. Мама отвлеклась от своего занятия, велела мне ждать у кассы и, не дав парнишке опомниться, закатила ему две крепкие плюхи, после чего схватила за голову, швырнула на пол и хорошенько отмутузила – сперва кулаками, потом всем, что попалось под руку.

Наконец мама отпустила парнишку: рубаха на нем висела клочьями, изо рта струилась кровь, он плакал, как ребенок.

– Пошли домой, – велела она мне, развернулась и, не выпуская моей руки, вышла из бакалеи.

Прослышав об этом инциденте, Принцесса попеняла моему отцу, что жена его ничем не лучше арабов, среди которых выросла. «Как твой сын научится себя вести, если день-деньской слышит лишь, как эта глухая вопит да сварится с арабами?» – и, пролив несколько капель, дала волю потоку: «Менее чем через два месяца столетний юбилей моей матери, и я хочу, чтобы мальчик вел себя как полагается. Я не хочу знакомить мадам Лорд и Викторию Кутзерис с сыном еврейской тарши, ты меня понял?»

Бабушка имела в виду другую неприятность, которая приключилась на днях. Мама торговалась с мясником; в конце концов дошло до перебранки. Такое бывало и прежде; все, случившиеся в магазинчике и в соседних лавках, отложили дела и пришли посмотреть, как глухая сбивает цену, а получив скидку, меняет решение и требует уступить еще, мясник орет благим матом, гонит ее прочь, но в конце концов соглашается снова снизить цену, бормочет себе под нос ругательства, рубит отборные куски мяса с яростью десяти Ахиллов, мечет на весы стейк за стейком и в конце концов заворачивает в плотную серую бумагу, а мама тревожится, как бы он не залапал бумагу грязными руками: сын, смиренно стоящий рядом, любит на ней рисовать. Мясник, счастливый оттого, что она наконец уходит, расщедривается на лишний лист, и я юркаю из лавки вслед за мамой, опасаясь, что стоит нам повернуться спиной, как случится самое худшее.

В тот вечер за ужином у меня в ушах стояли крики мясника, грозившего прикончить еврейскую стерву на месте, да материн дикий, одуряющий визг – мол, давай, рискни, если смелости хватит, я тебе сама подам секач из-под прилавка. И в следующий миг – взрыв хохота: все помирились, всем друг перед другом неловко, мать кладет на место секач, который театрально схватила для самозащиты, мясник подносит палец к уху – дескать, если он ее не убил, то потому лишь, что Господь и без того ее уже наказал, в конце концов, она хорошая женщина, маскина[36], и ее следует пожалеть. Этот же самый мясник обнимет маму и расплачется, прижимая ее к заляпанному кровью фартуку, когда она сообщит, что мы уезжаем из Египта.

Вопль же ее в тот вечер упрямо и жутко звенел у меня в ушах. Безобразный, вульгарный, безумный вопль, и, как я ни старался, ни мысль, ни воображаемый звук не смогли его заглушить.

Перейти на страницу:

Похожие книги