Часам к десяти утра прачка затягивала песню, и хотя все домашние потешались над ее голосом – заунывным, точно у певчего на панихиде, и монотонным, – однако же постепенно за нашими окнами служанки и портомойки из соседних домов одна за другой подхватывали этот мотив, скорчившись над стиркой каждая на своем залитом солнцем крыльце, на которых царило то же умиротворение, что и в просторных средиземноморских ванных. Не двигаясь с места, не поднимая головы от работы, они перезнакомились, окликали друг друга по имени и обменивались житейскими историями, как корабли обмениваются гудками в тумане.

Покончив со стиркой, Ом Рамадан заглядывала на кухню, чтобы выкурить с Абду папироску. А потом, напившись чаю, возвращалась в ванную, складывала влажное белье в огромную плетеную корзину и тащила эту ношу на голове пять этажей вверх по винтовой лестнице черного хода на крышу, ступая медленно, осторожно, останавливалась перевести дух на площадке следом за нашей, и соседская служанка выносила ей стакан воды. После чего продолжала восхождение, я шел рядом, и чем ближе была крыша, тем светлее становилась лестница, тем ярче сияло солнце на стенах шестого, седьмого и, наконец, восьмого этажа, где нас вдруг заливали зной и слепящий свет.

На крыше не было слышно ни звука. Лишь далеко внизу шумели машины. Все, к чему я прикасался, обжигало, я бродил по пустынной крыше и поглядывал поверх прочих строений Смухи на тянувшуюся до горизонта, как всегда, бескрайнюю лазурь, недвижную, безмятежную и неизменно-манящую: море.

Нас ждали ряды бельевых веревок. Они посерели, обвисли, поизносились; там и сям, точно воробьи на проводах, виднелись кучки забытых прищепок.

Далее начиналась самая спокойная и созерцательная работа на свете. Зажав прищепки во рту, Ом Рамадан принималась разворачивать и расправлять простыню за простыней, вешать на веревку, потом следующую, затем другую, на соседнюю веревку, образуя ряды душистого постельного белья, где можно было бегать и теряться, точно в небесных коридорах: наверху небо, внизу тишина, запах сохнущих на солнце чистых простыней, с некоторых еще капает вода на серый бетонный пол, источающий солоноватый дух лета и морской воды.

Несколько часов спустя Ом Рамадан и Азиза поднимались на крышу, снимали высохшие вещи и складывали то, что не надо гладить. Чистое свежее белье сваливали кучей на чью-нибудь постель, в теплые дни я запрыгивал на эту гору благоуханного солнца и погружался в полудрему, пока служанки наши легонько встряхивали и сворачивали широкие белые и голубые простыни, обе женщины изо всех сил тянули конец на себя – они не ладили, – наконец брались за последнюю, на которой спал я, и поневоле меня будили.

* * *

– Как взгляну на Ом Рамадан, так мурашки по коже, – говорила Принцесса. – Такое ощущение, будто попала в богадельню. Вечно у вас ошиваются какие-нибудь калеки. Это все-таки не бестиарий, а дом моего сына.

Помимо Ом Рамадан, в нашей домашней богадельне обитал Хишам, софраги, то есть официант, который по иронии судьбы был одноруким и не мог подолгу держать блюдо с порциями на восемь персон: ему требовалось отдохнуть. Был еще повар Абду, алкоголик. И его двоюродный брат-альбинос, много старше, которого тоже звали Абду: он бегло говорил по-турецки и порой приходил помочь брату. Нога у Абду-старшего была в таких язвах, что бабушка всерьез считала его прокаженным. Гладить белье приходила Маргарита, умственно отсталая дочь нашей соседки-итальянки. И наконец, была Фатма, девочка на побегушках, которая однажды, помогая двум Абду выбивать на балконе ковер, потеряла равновесие, рухнула на асфальт и с тех пор, поднимаясь и спускаясь по черной лестнице, всегда хромала; в конце концов, так и не сумев найти мужа, Фатма вернулась к себе на юг, в Саид[41].

Но больше всех бабушка презирала Азизу, эту мерзкую ведьму, которая сидит в углу гостиной, усмехается себе под нос, того и гляди сглазит, а то и порчу наведет; эту проныру Азизу, которая вязала нам всем свитера, штопала носки, делала уколы, ставила банки и клизмы, а раз в месяц делала женщинам халаву. «Варварский обычай!» – с отвращением отзывалась Принцесса об этом арабском способе удаления волос на теле с помощью сахарного сиропа, который варили до загустения, превращая в карамельную пасту. Перед процедурой Азиза, которая, по общему признанию, была искуснейшей мастерицей халавы, вымешивала пасту, поплевывая в нее, чтобы та достигла нужной консистенции. Женщины садились, вытягивали ноги, Азиза наклонялась и мазала их пастой. Короткими сильными рывками удаляла пасту с кожи, точно широкий бинт (треск при этом стоял такой, словно выдирали тетрадный лист), оставляя гладкое красное пятно. Затем снова вымешивала пасту и наносила на следующее место.

Перейти на страницу:

Похожие книги