Я сказал, что на билет не много надо, а что гости тоже за свой счет могли бы приехать. А то вот, говорил, газеты трубят: торжество, торжество! а небось, с крестьян не сбросят пятачка из оброка на это торжество. 47 миллионов пойдут в 47 карманов, и для них будет настоящее торжество, а крестьяне, как говорится в сказке, там были, мед пиво пили, но по усам текло, а в рот не попало. Какое же для них торжество? Надо было, говорю, объявить ради коронации сложение налогов в счет этой траты, тогда бы и крестьяне радовались, а то радость, радость, а радоваться нечему.
Такому моему рассуждению начальство не придало значения и не обиделось, наоборот, повеселели и стали между собою смеяться, а прокурор сказал:
— Вот если бы такие мысли у наших министров были, тогда бы нам и займов не надо делать, а когда они у мужика, да еще у солдата, дело совсем плохо, министр Ванновский не похвалит такого солдата.
Другой жандармский офицер сказал:
— У нас, слава Богу, Государь самодержец, и ему не надо у мужиков спрашивать, куда и на что деньги тратить. Россия только и жива самодержавием, а не станет у царя этого права, нас и вороны-то заклюют и по косточкам растащут. С таких, как этот, — кивнул он на меня, — спросить нечего, он ничего в политике не понимает, а вот когда господа дураками прикидываются и таким темным сочувствуют, этим никак простить нельзя.
Со мною вступили в частную беседу, и прокурор спросил:
— Ну, как в вашей деревне, не бунтуют против господ?
Я сказал, что хоть не бунтуют, а жить нельзя, господа во всем дюже притесняют народ. Земли мало, оброки большие, чем жить неизвестно, а тут еще штрафы господские.
— У вас песня одна, — сказал он, — господа притесняют, а вот когда мужики господам разный вред и неприятности делают, об этом никто и не говорит.
На мое изумление, как это может быть, он сказал:
— Лакей мне мундир испачкает, кухарка обед сырой подаст, дворник дрова неровно наколет, отчего угореть можно, горничная нужную бумагу со стола смахнет. Все это каждый день бывает, это не выдумки.
Я согласился, но указал на разницу в этих случаях. «Господа, говорю, за эти провинности всегда мужиков прогнать могут и других нанять, а мужики господам за их притеснения ничего не могут сделать».
— Ишь, он какой, — кивнул он на меня жандармскому полковнику, — его ни в чем не поймаешь, он во всем прав, а еще ротмистр говорит, что он темный и ничего не понимает в политике. Эти темные нас проведут и выведут, пока мы об их темноте раздобарываем.
Глава 15
Церемония разжалования
Министр Ванновский, которому было сообщено о моем деле, телеграфно распорядился разжаловать меня в рядовые и перевести в Варшаву, в распоряжение генерал-губернатора Бобрикова. Время было горячее, приближалась коронация и министр не имел времени продумать, куда меня девать, и сделал большую ошибку, пославши неизвестно зачем в Варшаву, где и без того было много «беспокойных». Приказом по штабу операцию разжалованья поручалось произвести штабс-капитану Полякову при полном собрании всех писарей и типографщиков штаба. Выстроивши команду и прочитавши приказ, Поляков обратился с речью такого содержания:
— Вы, штабные писаря, совсем развинтились и совсем забыли о воинской дисциплине. Главная заповедь солдата — это не рассуждать! Сделают нам деревянного бога и скажут: молитесь! И мы должны молиться! Я первый подойду и поклонюсь! Вот какими должны быть солдаты! А то рассуждать… на коронацию деньги тратят… вы эти художества оставьте…
Излив свое красноречие и запнувшись на последних словах, он покраснел и резко крикнул:
— Новиков, шаг вперед! И, подскочивши ко мне, стал торопливо спарывать галуны с моего мундира и кидать на пол. Я сказал, что можно бы этого не делать, а просто дать мне мундир без галунов и нашивок.
— Молчать! — крикнул он, — не твое дело! Солдаты должны видеть, как армия поступает со своими художниками!
После этого обряда мне было приказано собирать свои вещи и выходить на двор, где уже стояла парная казенная повозка с кучером и четырьмя жандармами.
Усадивши меня в середине, они сели по углам и обнажили шашки, делая друг другу условные знаки и принимая меня за очень большую птицу, о которой надо было очень серьезно заботиться, чтобы она не улетела на ходу.
Как я ни был обескуражен против товарищей обрядом разжалования, но, когда ехал по Москве при такой усиленной охране, меня разбирал смех и так подмывало кричать: «Эй, берегись, везут Стеньку Разина!»