С этого момента для меня настали как будто совсем мирные дни. Начальство держалось в стороне, солдаты шутили, придумывали для этого какие-либо острые и недоуменные вопросы. После начальственных разговоров об истине Христова Воскресения они стали развивать эти мысли и на другие догматические вопросы о Таинствах, о мощах, о почитании икон, о пресуществлении хлеба и вина в Тело и Кровь Христа. Для меня эти все вопросы были уже более или менее ясны и страшны в своей обнаженной правде. Для солдат же они были покрыты густою тайной, а потому и были самыми любопытными. Тем более что здесь, в степи, кроме Романова, ни у кого из них не было личных интересов, жизнь была пуста и однообразна, а потому они как-то вдруг и ухватились за разрешение вопросов веры. К тому же была почва в прямом невежестве священника, избегавшего говорить с солдатами о предметах веры и отказавшегося говорить со мной лично, как после проговорился фельдфебелю, из-за того, что боялся быть посрамленным «от солдатишки».
Занятое очередными праздничными вечерами с пьянкой начальство и солдат не беспокоило ученьем, и мы праздновали восемь дней кряду, до понедельника Фоминой недели. За эту-то неделю у нас и возникли разговоры о вере. Как самый начитанный, их начал Романов. Он видел и понимал, что капитан, хоть и пьяный, но говорил о Воскресении Христа не для шутки и обмана солдат, а очевидно и сам искренно мучился в этих вопросах.
— А что бы ты сказал капитану, если бы он спросил тебя прямо: веруешь в Христово Воскресение, или нет? — спросил он меня на другой день праздника в кучке других солдат, собравшихся кружком?
Христа люблю, почитаю, Им себя поддерживаю, — стал отвечать я, — но за Бога его не считаю, как Он и сам не считал себя за Бога. «Отхожу ко Отцу моему и Отцу вашему, к Богу моему и к Богу вашему» — вот его слова к ученикам. А как простому человеку, говорю, какое же ему могло быть воскресение, раз человека убили до смерти. Людей особенных по природе я не знаю, а потому и не могу верить в их воскресение.
— Так, стало быть, нам и нет спасения, — печально сказал Стерхов (ефрейтор), сидевший рядом, — пропадем как черви капустные!
— Какого спасения? — переспросил я.
— Ну какого, награды в будущей жизни за хорошую жизнь, за все муки наши и надежды.
— Много у нас с тобой этой хорошей жизни, — возразил Тугбаев, подсаживаясь рядом, — есть за что и награду получить?
— Нет вообще-то, — поправил его Романов, — есть жизнь вечная, загробная, или это только бреховня поповская?
— А ты говори, да не проговаривайся, — оборвал его взводный Пермяков, — а то и тебе капитан голову отрубит своей шашкой…
— А вы не кляузничайте, — в свою очередь оборвал его Тугбаев, — не люди мы, что ли? Или и про свою веру поговорить не можем?
— А ты нам не мешай своими угрозами, — вспылил Романов, — это вопросы не службы, а души человека, каждому в своей вере разобраться хочется: вечна жизнь у Бога, или все суета и тлен?
— А если Христос не Бог и не воскрес, — лукаво спросил Пермяков, — за что же Его тогда почитают и преклоняются?
— А ты, Новиков, понимай, зачем это он тебя спрашивает: он, как фарисей, еще спросит: позволительно ли платить кесарю? — сказал добродушно Тугбаев, давая сразу понять всем, что он сам на моей стороне, а не за Пермякова.
Я разъяснил, что <…> чтить Христа и учиться у Него нужно, ибо Он принес людям такой закон, или учение о жизни по-Божьи, живя по которому, люди не только не стали бы убивать, насиловать и грабить и обманывать друг друга под разными соусами и вывесками, но и просто обижать и ненавидеть, так как все люди равноправные сыны Бога и все одинаково ему повинны. А дорог Он нам за ту жертву собой, на которую Он пошел совершенно добровольно для подтверждения правильности своего учения, а на это бывают способными лишь только избранники судьбы, а не такие как мы с вами. Если бы Христос дорожил больше, как мы, своей телесной жизнью, а не своим учением, Он мог бы избежать ареста, мог бы и оправдаться и на суде, но Он, как вы знаете, и не пытался оправдываться, и не бежал от ареста.
— Правильно, Новиков, и моя душа любит Христа как за нас пострадавшего, а только мы-то трусы и продажны, ни за какой закон не пойдем на смерть. От отца с матерью, от Бога отречемся, лишь бы свою шкуру спасти, — сказал взволнованно рядовой Красноперов (он тоже был и развитой и грамотный).
— Как же не пойдешь? Пойдешь! — перебил Тугбаев торжественно. — Вот будет война, пошлет царь, и умрешь за него и отечество!..
— Брось, Тугбаев, — сказал просительно Романов, — мы говорили про душевное, про Божеское, я хочу знать о вечности, о будущей жизни, а ты тоже мешаешь и на солдатский устав поворачиваешь, или он тебе не надоел за пять-то годов?
— По приказу-то все пойдем, — оживился рядовой Ефремов, — потому куда же тебе деваться? Не пойдешь — верная смерть, а пойдешь — можно в кустах просидеть, либо ночью в плен убежать. А объяви о добровольности — пожалуй, и воевать некому будет. Душа-то человеческая никакой войны не принимает, она хочет жить, а не умирать.