Иногда во время вечернего «гулянья», т.-е. между восемью и девятью часами, два крайние обеденные стола отодвигались в сторону, и таким манером образовывалось значительное свободное пространство. Сюда, как на арену, выходили желавшие померяться ловкостью и силою своих мускулов. За охотниками дело никогда не стояло. Пансионеры — от мала до велика — окружали эту импровизированную арену, стоя и сидя на скамьях и столах, составлявших как бы амфитеатр. Борцы для удобства иногда снимали куртки и засучивали рукава рубахи. Борьба иной раз переходила в довольно ожесточенную драку — к вящему удовольствию зрителей. Дерущиеся иногда сменялись одни другими, и это даровое представление длилось долго — до вечерней молитвы. Зрители аплодировали, любуясь на противников, возившихся на полу, в пыли. Гувернеры охотно допускали подобные побоища, а один из гувернеров, немец, даже очень любил их. Заложив руки за фалды вицмундира, он с интересом смотрел на дерущихся и принимал живейшее участие во всех перипетиях борьбы. Он увлекался до того, что начинал иногда подзадоривать противников, науськивая их друг па друга, как собачонок:
— Хорошенько, хорошенько его! Вот так, так… Ай да молодец! А ну-ка еще, еще подбавь! Вот так, так…
И какая-то плотоядная, чувственная улыбка расползалась по его желтому, сухому лицу, когда который-нибудь из противников наносил особенно меткий, чувствительный удар. В результате этих «гладиаторских игр» оказывались в кровь разбитые носы, подбитые скулы, синяки, оборванные пуговицы и разорванные рубахи и штаны. Разбитые носы и фонари под глазами не принимались в расчет, а за испорченное платье строго взыскивалось…
Широкое поприще для таких грубых, циничных игр представляла также баня, куда нас, пансионеров, водили два раза в месяц по средам. Гувернер, сопровождавший нас, обыкновенно оставался в предбаннике или уходил на двор, и в бане тогда происходило своего рода столпотворение вавилонское. Тут уж, по поговорке, кто кого смог, тот того и с ног… Любимым делом было подкрасться к товарищу сзади, когда тот набирал воду в таз, и, пользуясь его беззащитным положением, хватить его хорошенько по голому телу так, чтобы искры из глаз посыпались, или обдать холодной водой, или с разбегу ударить его в «поджилки» так, чтобы тот моментально растянулся на мокром, скользком полу. Кто был посильнее, тот и озорничал…
Самыми невинными играми были: гусек и игра в тарелочные осколки. Добывалась откуда-нибудь разбитая тарелка, расколачивалась на мелкие неправильные кусочки, и затем играющие брали в горсть по нескольку таких кусочков и по очереди бросали вверх таким образом, чтобы их можно было подхватить на наружную сторону кисти руки. Старшие воспитанники играли в шахматы и в шашки.
По сравнению с нами, пансионерами, приходящие гимназисты были совсем людьми вольными. Мы, бывало, с завистью и грустью смотрели на них из окон, как они после классов с сумочками и портфелями весело шли по улицам, в одиночку и группами, направляясь к своим домам, где их ждали отец и мать, братья, сестры… После обеда, приготовив уроки, они могли пойти гулять, отправиться в театр, на вечер к знакомым, могли танцевать, могли кататься, даже поехать за город, а мы, заключенные, должны были и после классных занятий оставаться в тех же четырех стенах. Мы были оторваны от семьи, от общества, от всего мира, жившего и волновавшегося за стенами нашего пансиона. В будни мы могли выходить лишь в экстренных случаях, по уважительным просьбам родных или знакомых.
В нашем замкнутом пансионском мире, натурально слагались свои взгляды, свои верования и легенды. Так, например, первый класс, довольно большая комната, из которой шла лестница в церковь, пользовался у нас весьма плохой репутацией. В нем, по сказаниям гимназистов — «старичков», по ночам слышалась ходьба, раздавался какой-то шорох, и ни один из младших воспитанников не решался в позднюю пору войти в эту комнату. В нашей рекреационной зале, как говорили, также «чудилось» по ночам. Только влиянием подобных суеверий можно объяснить тот испуг, какой однажды я пережил…
Когда я был в VI классе, умер мой любимый товарищ, мой друг, Николай Попов (из Великого Устюга, из того же города, откуда родом и я). Покойника, как водится, обмыли в свое время, положили в гроб и отнесли в карцер (служивший также и мертвецкой). Псалтирь над покойником читал наш гимназический дьякон, но когда ему понадобилось вечером сходить домой поужинать, я охотно взялся заменить его на время. Было часов восемь, когда я пришел к нему в карцер на смену. Темный мартовский вечер стоял на дворе.
— Вот вам свечка! — сказал дьякон, собираясь уходить и подавая мне огарок довольно толстой восковой свечи. — Немного… Ну, да хватит пока! Я ведь скоро вернусь… До свиданья! Благодарствуйте…
Дьякон нахлобучил на лоб свою широкополую шляпу и ушел. Я остался один с мертвецом…