Получалась живая картина… Сияющие голубые небеса, лес в своем пестром уборе, весь одетый «в багрец и золото», весь залитый огнем сентябрьского солнца, и это неподвижное, грациозно стоявшее красивое животное, — все это такое яркое, такое блестящее являлось великолепнейшим апофеозом осени…
Картина была так хороша, что я не мог решиться выстрелить. Я, как зачарованный, стоял и любовался. Для меня эта сцена была самым эффектным моментом всей охоты. Художник сказался во мне и заставил замолчать мой неразвитый охотничий инстинкт…
Ф-в, закуривавший трубку, конечно, бросил ее, увидав лисицу, но лисица уж шмыгнула за куст орешника, и Ф-ов так лихо ударил в орешник, что листья посыпались и полетели во все стороны.
Впрочем, охота на тот раз оказалась удачной. Охотники убили, помнится, 2 — 3 лисиц, в том числе, может быть, и ту, на которую я любовался, и много зайцев. Одну из лисиц приторочили к моему седлу. И я таким образом с чужим трофеем возвращался домой.
Синие сумерки полупрозрачной мглой уже закутывали дали, а на юго-западе, в синем небе уже зажглась вечерняя звезда, когда мы подъезжали к Михайловке. Вот потянулись конопляники, огороды, мелькнули в стороне белые мазанки. Потянуло запахом жилья…
Вот в окнах дома приветливо замерцали огни.
Нас ждал обед — с горячими малороссийскими сосисками или, вернее, колбасками, с бараньим боком с кашей и с прочими прелестями…
Хотя я в тот день никакими подвигами себя не прославил, но, тем не менее, за столом я все-таки чувствовал себя охотником и даже с видом знатока принимал участие в общем разговоре. Впрочем, юноши извинительно подурачиться…
Как все это далеко!..
Когда я оглядываюсь на это далекое прошлое, мне чудится, что я в ту пору как будто жил совсем в другой стране, под другим небом, и сам был совсем не тем человеком, каким я стал теперь…
Как все это далеко!..
Мои первые шаги на литературном поприще
Я вышел на работу — на тернистое литературное поле — в конце приснопамятных и славных 60-х годов, которые чернить и порочить впоследствии (в 80-х и 90-х годах) считалось не только в моде, но даже, прямо можно сказать, ставилось людьми «благомыслящими» в особенную заслугу перед отечеством.
В январе 1867 г., живя в Москве, я начал писать мою первую повесть, и писал ее быстро, с увлеченьем. В феврале я уехал в Петербург, где и кончил ее.
Тогда я совсем еще был незнаком с журнальным миром, не имел понятия о литературных лагерях и решительно не знал, куда, в какую редакцию нести мне свою «Грешницу». Те журналы, которыми я прежде зачитывался (еще будучи в гимназии), — «Русское слово» и «Современник» — исчезли. Появились новые журналы: «Домашняя библиотека», «Заря», «Всемирный труд», «Дело»…
В библиотеке Черкесова я пересмотрел книжки этих журналов. «Дело» произвело на меня очень хорошее впечатление; уже самый девиз этого журнала: «Знание есть сила», обратил на себя мое внимание. В одной из первых же книжек журнала я нашел статью К. Фогта, прочитал еще две-три публицистические статьи- и с удивлением заметил, что эти статьи каким-то чудом напомнили мне «Русское Слово»… Я тогда не знал, что «Дело» стало издаваться вместо «Русск. Сл.», что редактор и сотрудники его те же, что были в «Русск. Слове».
Вопрос был решен… В начале марта я отнес мою «Грешницу» в редакцию «Дела», которая на ту пору ютилась, как и подобало редакции демократического органа, в весьма невзрачном помещении — где-то около собора Владимирской Божией Матери. 24 марта в приемные часы (от 4 до 6) я отправился за ответом.
Ник. Ив. Шульгин, бывший в то время официальным редактором журнала, принял меня очень любезно и сказал, что повесть моя будет напечатана — только, вероятно, не раньше, как в следующем году. Впоследствии, ближе познакомившись с Шульгиным, я узнал его некоторые слабые стороны; но как бы то ни было, его мягкое, простое обращение, его несколько ласковых, ободряющих слов и его симпатичная наружность произвели на меня такое отрадное впечатлите, что я и поныне о Н. И. Шульгине вспоминаю с удовольствием, как о добром человеке.
После того прошло уже почти 40 лет, но я и теперь живо помню, в каком восторге был я тогда. Могу с полной уверенностью сказать, что вечером 24 марта 1867 года, когда над Петербургом гул колоколов весело разносился в ясном, весеннем воздухе, в числе проходивших по Владимирской улице (не имевших ни гроша за душой) несомненно, был, по крайней мере, один счастливый человек, — и этим счастливцем был я.