«Хорошо, Эстебан, – помедлив всего мгновенье, согласился он. – Я тебя понял. Я не раскрою там рта, даю тебе слово. Петь будешь ты».
Вот и все, монсеньор. Так просто!
Мы шли сюда с ним шесть дней. Спали в лесу, делая себе постель из веток и прошлогодних листьев. Изамбар не боялся диких зверей. И рядом с ним я тоже не боялся, хотя один умер бы от страха. За всю дорогу нам попадались лишь птицы да белки. Изамбар был молчаливым, но очень удобным попутчиком. Он отдал мне почти весь свой хлеб, он приветливо и по-свойски разговаривал с крестьянами, и те подвозили нас на своих телегах. Когда мы проходили через поселения, он не стеснялся просить подаяния, и люди ему не отказывали.
Последнюю ночь нам пришлось провести в поле, и перед рассветом пошел дождь. Я стучал зубами и сам не заметил, как начал чертыхаться вслух. Тогда Изамбар лег рядом и обнял меня. Я мигом забыл про дождь и холод. Я почувствовал не просто тепло его тела. Это было счастье, тихое, далекое, давным-давно забытое, как если бы я лежал рядом с моим младшим братом, который умер в детстве. И я подумал о том, что иду с Изамбаром в монастырь, туда, где буду звать его братом. Мне стало сладко от этой мысли и радостно лежать с ним, обнявшись, под потоками ливня, радостно и уютно. Я испытывал к нему благодарность за то, что с ним так легко, так спокойно молчать. И почти поверил, что из любви к нему смогу стать хорошим монахом, что не все еще потеряно в моей пропащей жизни.
Боже мой! Какой же я был дурак!
Лицо Эстебана перекосилось, он затряс головой и засмеялся над самим собой презрительным, злым смехом. Новая волна горечи захлестнула его, и некоторое время он не мог говорить. Епископ терпеливо ждал и в который раз задавался вопросом: как только еще жива эта отравленная, изъязвленная душа, полная обиды, тоски, разочарования, беспорядочно вспыхивающая ненавистью, бесплодная и уродливая? Каким чудом ее жалкий обладатель не наложил на себя руки?
– Изамбар вошел сюда, как к себе домой, – успокоившись немного, продолжал меж тем органист. – Он как будто родился с тонзурой на голове. Я же попал в сущий ад. И в мучениях моих не было никакого смысла! Конечно, здешний орган великолепен, и я получил к нему доступ довольно скоро, но он не мог заменить мне Изамбара, которого я почти не видел. Лишь в самое первое время нашего послушничества мы вдвоем копались в саду, а преподобный изощрялся в епитимьях, которые налагал на нас за наши по большей части мнимые грехи, причем доставалось в основном Изамбару – тот был непростительно хорош. За свое безропотное терпение он получал самую тяжелую работу, самые бессмысленные поручения, самые дурацкие наставления и унизительные выговоры. Ему дали худшую келью во всей обители, сырую и холодную даже летом, и он быстро сошел бы в могилу, если бы не настойчивые хлопоты библиотекаря, который прибирает под свое крылышко всех образованных послушников и, разумеется, ухватился за Изамбара обеими руками.
Тут, монсеньор, идет многолетняя война книжников с неучами, причем последних возглавляет настоятель, они в меньшинстве, но у них власть. Изамбара угораздило сделаться предметом раздора между преподобным и библиотекарем. Настоятелю пришлось уступить, пожертвовать собственными амбициями ради книжного дела, отдав Изамбара библиотекарю. С тех пор я имел счастье созерцать своего кумира лишь во время общих молитв и богослужений, да и то мельком, в толпе монахов. Только лишь в эти минуты я и жил по-настоящему.
Днями и ночами, год за годом я продолжал думать об Изамбаре и его голосе, гадать о том, что творится теперь в его душе. Мне казалось, он так глубоко ушел в книги, что не помнит ни себя, ни своего прошлого. Я полагал, что держать данное мне слово ему ничего не стоит: голова его слишком занята цифрами и текстами ученых трактатов, в ней уже нет места нотам. Меня мучила тоска по былому и донимало любопытство, что стало с его голосом. Ведь тогда, в Гальмене, Изамбар был очень юн. Его голос должен был сломаться и стать совсем другим. Возможно, теперь в нем нет ничего завораживающего и отточенная острота верхних нот, доводившая меня до экстаза, ему уже недоступна. Если так, то я напрасно терзаюсь: Орфей давно умер, а математик, переводчик, знаток языков, мастер скорописи, чертежник и рисовальщик, безмолвно воцарившийся среди книжников в их святилище, был мне чужд и не стоил моих страданий.